Санин - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрий поймал этот тон и весь загорелся. Он стал ворошить свои черные упрямые волосы и злиться.
– Никогда я себе не противоречу… Это вполне понятно, если я умираю сам, по своему собственному желанию…
– Все одно, – продолжал, но сдаваясь, тем же тоном Новиков, – вам всем просто хочется фейерверка, аплодисментов… Эгоизм это все!..
– Ну и пусть… это не меняет дела…
Разговор спутался. Юрий почувствовал, что действительно вышло что-то не так, и не мог поймать нити, которая еще несколько минут назад казалась ему натянутой, как струна. Он походил по комнате, сердито дыша, и, успокаивая себя, подумал, как всегда в таких случаях:
– Бывает иногда, что я как-то не в ударе… иной раз говоришь ясно, точно все перед глазами стоит, а иной раз точно вот кто-то связал во рту язык… все выходит нескладно… грубо… Это бывает!
Они помолчали. Юрий походил по комнате, постоял у окна и взялся за фуражку.
– Пойдем пройдемся, – сказал он.
– Пойдем, – согласился Новиков, с тайной надеждой и страхом и радостью думая о том, что они могут случайно встретить Лиду Санину.
Они прошли по бульвару раз и другой, не встретив знакомых, и слушали музыку, по обыкновению игравшую в саду. Играла она нестройно и фальшиво, но издали казалась нежной и грустной. Навстречу им все попадались мужчины и женщины, заигрывавшие друг с другом. Их смех и громкие, возбужденные голоса не шли к тихой грустной музыке и тихому грустному вечеру и раздражали Юрия. В самом конце бульвара к ним подошел Санин и весело поздоровался. Юрию он не нравился, и поэтому разговор не вязался. Санин смеялся надо всем, что попадалось им на глаза, потом встретил Иванова и ушел с ним.
– Куда вы? – спросил Новиков.
– Угостить друга хочу! – отвечал Иванов, достал из кармана и торжественно показал бутылку водки.
Санин весело засмеялся.
Юрию и эта водка, и этот смех показались неестественными и пошлыми, и он брезгливо отвернулся. Санин это заметил, но не сказал ничего.
– Благодарю, мол, тебя, Господи, что я не таков, как этот мытарь! – двусмысленно усмехаясь, пробасил Иванов.
Юрий покраснел.
«Тоже… острит еще!» – подумал он, презрительно, пожал плечами и отошел.
– Новиков, бессознательный фарисей, пойдем с нами! – пристал Иванов…
– Какого черта?
– Водку пить!
Новиков тоскливо оглянул бульвар, но Лиды не было видно нигде.
– Лида дома сидит и в своих грехах кается, – улыбаясь, заметил Санин.
– Глупости, – обидчиво пробормотал Новиков, – у меня больной…
– Который умрет и без твоей помощи, – отозвался Иванов. – Впрочем, и водку мы можем выпить без твоего содействия.
«Напиться, что ли!» – с горечью подумал Новиков и сказал:
– Ну ладно… пойдем!
Они ушли, и Юрию еще долго слышен был грубый бас Иванова и беззаботно-ласковый смех Санина.
Он опять пошел вдоль бульвара. Его окликнули женские голоса. Зина Карсавина и учительница Дубова сидели на одной из бульварных скамеек. Было уже совсем темно, и из тени едва виднелись их фигуры, в темных платьях, без шляп и с книгами в руках. Юрий быстро и охотно подошел.
– Откуда? – спросил он, здороваясь.
– В библиотеке были, – ответила Карсавина.
Дубова молча подвинулась, очищая возле себя место, и хотя Юрию хотелось сесть возле Карсавиной, но было неловко, и он сел рядом с некрасивой учительницей.
– Отчего у вас такое мрачно-раздирательное лицо? – спросила Дубова, по привычке язвительно кривя свои тонкие, сухие губы.
– С чего вы взяли, мрачное? Самое веселое. А впрочем, и вправду, скучно что-то…
– Делать вам, видно, нечего, – насмешливо возразила Дубова.
– А вам есть что делать?
– Да, плакать некогда.
– Я и не плачу.
– Ну, хнычете… – шутила Дубова.
– Так уж жизнь моя сложилась теперь, что я и смеяться разучился.
В голосе его прорвались такие горькие нотки, что все невольно примолкли. Юрий помолчал и улыбнулся.
– Один мой приятель говорил мне, что жизнь моя назидательна, – сказал он, хотя никто этого не говорил.
– В каком смысле? – спросила Карсавина осторожно.
– В смысле того, как не следует жить человеку.
– А, ну расскажите. Авось и мы извлечем какую-нибудь пользу из этого примера… – предложила Дубова.
Юрий свою жизнь считал исключительно неудачной, а себя исключительно несчастным человеком. В этом было какое-то грустное удовлетворение, и было приятно жаловаться на свою жизнь и людей. С мужчинами он никогда не говорил об этом, инстинктивно чувствуя, что они ему не поверят, но с женщинами, особенно молодыми и красивыми, охотно и подолгу говорил о себе. Он был красив и хорошо говорил, и женщины всегда проникались к нему жалостью и влюбленностью.
И на этот раз, начав с шутки, Юрий легко вошел в привычный тон и долго говорил о своей жизни. По его словам выходило так, что он, человек огромной силы, заеден средой и обстоятельствами, что его не поняли в партии и что в том, что из него вышел не вождь народа, а обыкновенный высланный по ничтожной причине студент, виновата роковая случайность и людская глупость, а не он сам. Юрию, как всем людям с большим самолюбием, не приходило в голову, что это не доказывает его исключительной силы и что всякий гениальный человек окружен такими же случайностями и людьми. Ему казалось, что только его одного преследует тяжелый и неодолимый рок.
И так как он рассказывал очень красиво, живо и ярко, то выходило похоже на правду, и девушки верили ему, жалели и грустили вместе с пим. Музыка играла все так же нестройно, но жалобно, вечер был темный, задумчивый, и им всем было мечтательно-грустно. Когда Юрий замолчал, Дубова, отвечая на свои собственные думы о том, что ее жизнь скучна, однообразна и что скоро она уже состарится, не испытав счастья и любви, тихо спросила:
– Скажите, Юрий Николаевич, вам никогда не приходила в голову мысль о самоубийстве?
– Почему вы меня спрашиваете об этом?
– Так.
Они помолчали.
– Вы, значит, были в комитете? – с любопытством спросила Карсавина.
– Да, – коротко и как будто неохотно ответил Юрий, но ему было приятно признаться в этом, потому что он думал, будто это придает ему какой-то мрачный интерес в глазах красивой и молодой девушки.
Потом Юрий проводил их домой. Дорогой много говорили и смеялись, и уже не было грустно.
– Какой он славный! – сказала Карсавина, когда Юрий ушел.
– Смотри, не влюбись! – погрозила пальцем Дубова.