Только ты - Наталья Костина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что?
– Вы домой как добирались?
– На маршрутке…
– Какой маршрутке?
– Не помню уже… попутная маршрутка была.
– Где вы на нее сели?
– Ну… напротив парка.
– Напротив парка нет маршруток, которые едут к вам домой.
– Наверное, я потом пересаживался? – неуверенно предположил допрашиваемый.
– Это вам виднее, пересаживались вы или нет.
– Ну, я расстроен сильно был, – сделал заключение Струков, нервно потирая руки. – Наверное, поэтому и не помню. А, точно! Пересаживался. Возле авиационного института. Маршрутки еще долго не было, так я сидел там на лавочке. Долго сидел. Я так расстроился… из-за Насти. Сидел, думал. Может, час… Даже пешком хотел идти… Мне ж оттуда всего две остановки…
– Хорошо, можете быть свободны, – Сорокина внезапно перебила его излияния, быстро подмахнула пропуск и протянула его парню.
Тот вытаращил глаза:
– И это все?
– Ну, раз вы Лигову не убивали, чего мне еще спрашивать?
– А фоторобот составлять? Того типа, с которым она ушла? Вы что, не хотите ее убийцу найти?
– Того гражданина, с которым Лигова ушла, мы уже установили. Так что фоторобот не понадобится.
– А-а-а… понятно… А что он вам сказал?
– Любопытный вы, Струков! Я же следователь, а не бабка на лавочке! Идите, пока отпускаем. И вот еще что: из города никуда не уезжайте. Возможно, мы вас еще вызовем.
* * *
Дождь все шел, шел и не думал прекращаться. Однако вместе с дождем в город пришла долгожданная прохлада. Наступившее в середине сентября бабье лето было просто аномально жарким – температура иногда зашкаливала за тридцать, и поэтому, несмотря на дождь, сегодня была не непогода, а просто рай какой-то. Катя показала служебное удостоверение, шлагбаум убрали, и Приходченко подвез ее прямо к корпусу, где работал Тим. Быстро поднявшись по ступенькам, она мельком взглянула на часы. Возможно, она приехала сюда напрасно. Обычно, если не было срочных операций, он уходил с работы часа в три. Сейчас уже было четыре, но…
На посту в отделении никого не было, но Катя прекрасно знала, куда идти, – сама когда-то лежала здесь, и Тимка был ее лечащим врачом. Катю тогда привезли на «скорой» с проломленным черепом, а он ее оперировал. Так что сначала возлюбленный увидел ее, а она его только через несколько дней. Хотя Тим всегда утверждал, что влюбился в нее с первого взгляда, однако Кате мало в это верилось. Влюбиться в холодную, мокрую, всю в крови женщину, почти без признаков жизни… хотя кто их, врачей, знает? Может быть, чем безнадежнее больной, тем он милее докторскому сердцу? Она улыбнулась. Нужно будет при случае сказать это ее ненаглядному…
Дверь ординаторской оказалась запертой. Значит, все врачи точно разошлись. «Тим ушел, и пока доберется до родительского дома, точно вымокнет насквозь, – уныло подумала она. – Потому что его зонт остался у меня. А зонт остался у меня потому, что мы поссорились. А поссорились мы из-за этого идиотского букета. Лучше бы я его сразу выбросила…»
Рядом с постом была еще одна дверь, ведущая в крохотную каморку, – там обычно отдыхали ночные сестры. Почему Катя решила открыть эту дверь – она и сама не знала. Просто подошла и открыла.
На единственной в комнатушке кровати лежал Тим – с закрытыми глазами, блаженной улыбкой на лице и голый по пояс. Крупная девица в облегающей майке с вызывающим декольте боком сидела на краю кровати и как раз склонилась над лежащим, чтобы, как показалось Кате, поцеловать его. Прядь ее волос свисала Тиму прямо на обнаженную грудь – как раз на то место, куда Катя так любила укладывать свою голову… Катя не то охнула, не то всхлипнула и зажала рот ладонью. Тим открыл глаза, и парочка, находящаяся в комнате, дружно повернула к ней головы. Катин столбняк длился всего какие-то доли секунды: ничего больше не сказав, она развернулась, хлопнула дверью и почти бегом спустилась вниз. Приходченко в машине мирно читал прессу, когда она рывком открыла дверцу, плюхнулась на сиденье и приказала:
– Поехали!!
– Чого ты так бигла? – удивился водитель, с хрустом сворачивая газету пополам. – Маньяк за тобою гнався, чи шо?
Катя отвернулась к окну, чтобы он не заметил слез, тут же наполнивших ее глаза. Судорожно порывшись в сумочке, она нащупала темные очки и быстро надела их. Затем открыла окно и, размахнувшись, выбросила вон зонт Тима, который возила с собой весь день. Зонт тяжело шмякнулся в лужу у самого крыльца как раз тогда, когда из больничных дверей показался Тимур Отарович Тодрия собственной персоной. Он даже одеться не удосужился, как заметила Катя. Слезы лились у нее из-под очков, но она их не вытирала.
– Поехали!.. – еще раз, сквозь зубы, приказала она.
– Та поехали вже, поехали… – Приходченко лихо развернулся и, попетляв по проездам больничного городка, вырулил наконец на оживленную магистраль.
Сердце у Кати колотилось так, как будто она действительно долго бежала.
– Полаялысь? – озабоченно спросил Приходченко.
– Нет, – кратко ответила она.
– Та я вже бачу, шо нет. Куды едем?
– На работу.
– На работу так на работу. Ну, шо ты смалишь, як той паровоз, краще б пообидала дэ-нэбудь… Худюча така стала, страшно глянуть…
У Приходченко все женщины, вес которых был меньше девяноста килограммов, считались недокормленными дистрофичками. Ну а насчет курения… Катя даже не заметила, как, прикончив одну сигарету, тут же взялась за новую. Есть не хотелось. Ничего не хотелось. В сумке завозился и заполошно запел телефон. Звонок был от Тима. Не отвечая, она судорожно, до хруста пластмассы вдавила кнопку сброса, а потом отключила телефон совсем. Машина остановилась на красный. Дождь все усиливался и, внезапно перейдя в ливень, загрохотал по крыше. Дворники разгребали воду, льющуюся с неба потоком, но Катя почти ничего не видела: ее собственная вода, бегущая из глаз, размывала контуры мира. Ее счастливого мира. Который обрушился в один миг.
* * *
Ты думаешь, что я – полное ничтожество. Ты издеваешься надо мной и дразнишь меня. Ты так уверена в своих чарах, что считаешь себя сильной и неуязвимой. А я кажусь тебе смешным и слабым. Однако очень скоро ты узнаешь, кто из нас действительно силен. Я могу делать такие вещи, которые тебе, дорогая, не снились даже в самом страшном кошмаре. Ты отнюдь не бессмертна, и как ты ошибаешься, когда смеясь говоришь мне, что твоя жизнь только началась! Она скорее заканчивается, моя милая… Когда ты спишь, а я смотрю на тебя, ты должна чувствовать мой взгляд. Но ты настолько тупа и самоуверенна, что ничего не ощущаешь. Ты – дитя этого века, эпохи химических заменителей, эрзацев и имитаций. Как много на улицах вас – грубых подделок, болванок, заготовок для настоящих людей. Но большинство из вас так никогда ими и не станут. И ты, моя дорогая, – не настоящая. Ты – дешевая копия, вернее даже не копия, а копия копии… сварганенная кое-как, на скорую руку. Ты ничего не чувствуешь, ничего не знаешь, почти ничего не умеешь. Единственное, чего ты хочешь, – это получать удовольствия. Тебе хочется блаженства, бесконечного оргазма… Но знала бы ты, какую цену за мимолетные наслаждения в этой жизни придется заплатить в следующей! Я очень хорошо понимаю это, потому как сам уже много раз жил раньше. Я был Геростратом, уничтожившим храм Артемиды, я был Нероном, сжегшим Рим… Каждый раз цена за блаженство становилась все выше, но тебе, ничтожному насекомому на перенаселенной такими же насекомыми планете, этого не понять. А я – я рождаюсь снова и снова, в каждом поколении, чтобы свершать великие дела. Ты же за многие тысячелетия эволюции не поднялась выше жрущей и совокупляющейся протоплазмы. Ты была никем, не верила ни во что, и так же легко и просто ты умрешь, чтобы в следующей жизни родиться такой же никчемной пустышкой или амебой в луже, что для тебя, собственно, суть одно и то же. Потому что твоя голова пуста. Хотя нет – не пуста, прости! Она плотно набита опилками, как у плюшевого медведя. У трехлетнего сосунка больше разума и меньше игрушек, чем у тебя. В твоей комнате, обставленной с шиком дешевой содержанки, просто горы игрушек. И все они живее тебя, хотя у них бессмысленные пластмассовые глаза, а внутри – синтетическая тряпка. У тебя же внутри вонючее дерьмо. Ты наполнена им до самого верха, твоя кожа насквозь пропахла навозом, и грязная жижа сочится из твоих глаз, когда ты смотришь на меня. Мне очень хочется взять ножницы и вспороть тебя – снизу вверх, от твоего похотливо выбритого лобка до лживых, накрашенных губ. Чтобы все дерьмо, что скопилось у тебя внутри, хлынуло наконец наружу. Затем я набью тебя такими же синтетическими тряпками, какими набиты игрушки у тебя в комнате, и усажу среди них. Может быть, тогда ты покажешься мне живой? Может быть, тогда ты научишься улыбаться, а не гримасничать? Может быть, тогда ты сможешь любить меня так же сильно, как я люблю тебя?