Укрытие - Трецца Адзопарди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты ее продал! Не дотрагивайся до меня. Фрэнк! Ты продал ее!
Дети горят, детей выменивают: надо кого-то в этом винить.
Как с любой правдой, есть и другая версия.
Машина Джо Медоры заезжает на тротуар, скрежещут колеса. Левая дверца открывается, выходит блондинка. Мистер Джексон слышит из столовой, где он на ходу жует завтрак, шум на улице. Он отодвигает серую сетку занавески, глядит на машину, восхищается и ей, и блондинкой, а потом поднимает глаза на окно нашей спальни. Он видит мамины руки, прижатые к стеклу, видит ее шевелящиеся губы. Видит, как из нашего дома выходит, придерживая за локоть Марину, отец, — сажает ее на заднее сиденье, гладит по голове. Марина высовывается в окошко и машет сестрам, которые столпились у окна первого этажа. Фрэн и Селеста машут в ответ, Роза плачет. Блондинка берет чемодан, кладет его на сиденье рядом с Мариной, захлопывает дверцу. Джо Медора заводит мотор.
Отец на Джо Медору даже не смотрит, и Джо не оборачивается — глядит только в зеркальце заднего вида. Впереди тупик со стеной, ему придется развернуться и еще раз проехать мимо дома. Это больше не его дом, но у него теперь есть Марина, которая сидит строго и торжественно на заднем сиденье его машины, ее руки в перчатках покоятся на пояске плаща.
Отец кидается в дом — через парадную дверь, дальше, во двор, где и стоит, пока не стихает шум мотора. Он снимает куртку; всю ночь шел дождь, запахи слишком резкие, где-то чирикает птичка, и это бесит Фрэнки: он думает о песнях, которые услышит Марина там далеко, на Мальте, без него. Он обводит взглядом двор: на бельевой веревке висят только прищепки, на паутине между ними поблескивают капельки. На траве лежит — как врата ада — старая парадная дверь.
И он принимается за работу: разбивает дверь на куски, орудует молотком. Всё визжит и скрежещет; ему хочется орать в голос, выть что есть мочи — что угодно, лишь бы заглушить опустошенную тишину, ползущую из дома.
Он поднимает дверь: та сторона, что лежала на траве, скользкая, по ней ползают мокрицы. Пила вгрызается в дерево — Фрэнки гонит тишину прочь. Он напевает песню без мелодии, голос рвется из нутра.
Он колотит молотком до позднего вечера и не может остановиться. Выходит снова, хотя на ладонях вспухают багровые бугорки. Так и стучит в темноте. Что-нибудь да построится, думает он.
На сооружение клетки уходит месяц. Он посадит в нее какую-нибудь живность. Купит кур или, например, кроликов. Для дочек.
Мама рассказывает мне эту историю каждый раз по-разному, но заканчивает всегда одним и тем же.
На самом-то деле, Дол, он хотел распилить на куски меня. Как фокусник. Понимаешь, никак не мог такого вынести. Ревность! Вот что делает с человеком ревность, детка.
Ей тогда и в голову не приходило — а если и приходило, то она это держала при себе, — что он делал это из-за нас, из-за того, что в ту зиму проиграл все. Он тогда решил исхитриться и вернуть удачу.
Кроликов мы любили. Но и они исчезли. Отец убил всех до одного — кого на еду, кого из спортивного интереса, кого вообще безо всякой причины. Он даже ставки ими делал; вытаскивал из куртки, швырял их мягкие тельца на прилавок в букмекерской конторе. Они были его валютой, и он потратил их всех — за исключением тех, которых уничтожила я.
Это животный инстинкт. Так сказала мне мама, когда я ей это показала, отвела в сад и показала: крохотные комочки плоти, обрывки шерсти — все, что осталось от малышей. Я не могла понять, в чем виновата, чем их обидела: я так ими гордилась. Они были похожи на сахарных мышек, что продаются в кондитерских. Мама сказала, что крольчиха съела своих детенышей. А я зря их трогала — этого делать нельзя.
Ты должна была вмешаться, сказала она.
Мне было пять лет; тогда я впервые услышала это слово. Она так это сказала, будто это было убийство.
Ну, говори!
Га-у-чии, произношу я, растягивая на последнем слоге губы. Для меня это не новое слово, я просто передразниваю маму.
А теперь по буквам, говорит она, откусывает нитку, втыкает иголку в отворот блузки, сворачивает зашитую рубашку и кладет в стопку с неглаженым бельем.
Г-А-У-Ч-И, медленно говорю я.
Молодец, Дол. Теперь все остальное.
Я делаю глубокий вдох.
Долорес Себастьянна Гаучи. Пять лет. Ходжес-роу, дом два, Тигровая бухта, Кар…
Она прерывает меня, щелкнув пальцами.
Хватит, Дол, ты же не на Луну собралась. Ну, теперь знаешь, что говорить?
Мы сидим за столом, на котором свалены в кучу чистое белье, «Эхо Южного Уэльса», мой альбом для рисования, журнал «Криминальные новости», и я, чтобы мама разрешила мне сходить вместо нее в лавочку на углу, должна отбарабанить этот затверженный урок. Я чувствую, как она нервничает: мама вообще меня никуда не выпускает. Я не могу играть на Площади с сестрами, не могу ходить в школу. В прошлом месяце попробовала, но побывала там только дважды. Роза говорит, это потому, что я — сплошное несчастье и меня нельзя никому показывать. Она все твердит и твердит это, пока ее не стукнут, а тогда начинает плакать. Мне кажется, это все оттого, что мама боится выпускать меня из виду, боится — вдруг я не вернусь. Марина же не вернулась. О ней запрещено говорить, но иногда, лежа в кровати и ожидая, когда ко мне подойдет мама, я слышу, как она произносит ее имя. А по ночам, когда я не сплю и жду рассвета, мама шепчет ее имя во сне. Звучит оно как вздох.
Сегодня я должна была отправиться в школу, но не пошла по болезни: у меня не проходит то, что врачи называют фантомной болью. Иногда я пытаюсь открыть дверь или взять нож и только потом понимаю, что хотела сделать это левой рукой. Когда отец это замечает, он хмурится и бросает на меня сердитый взгляд: Синистра, бормочет он, качая головой.
Доктор Рейнольдc говорит, это было бы вполне нормально, если бы раньше у меня были пальцы, но считает странным, что я помню про то, чего у меня никогда не было. Мне это совсем не странно: я же скучаю по Марине, хотя не знала ее. Иногда мне снится, что я прыгаю через скакалку: держусь за нее обеими руками, она мелькает у меня над головой все быстрее и быстрее, и тут кто-то влетает в мой круг. Это Марина, и мы прыгаем вместе. Вот тогда-то я и просыпаюсь от боли.
Мама отодвигает в сторону груду незаштопанных носков и берет с каминной полки ручку. Обводит глазами комнату — ищет, на чем бы записать. Я загораживаю рукой свой альбом: мама постоянно что-то пишет, на чем угодно: на обрывке пакета из-под сахара — записку для молочника (2 с зол. крышечкой, 2 стерилиз.) или на обложке «Пособия по семейной жизни» — папе (еда в кладовке, ложусь спать). Записку моей учительнице она написала на обороте рождественской открытки: С праздником! Долорес ночью плохо себя чувствовала и сегодня в школу не пойдет.
Она перелистывает «Криминальные новости» — ищет, куда бы уместить список покупок, — и вдруг замирает. Подносит журнал к глазам и долго в него смотрит. Я могу разглядеть только половину страницы — головы и плечи двух гангстеров, очень похожих на друзей моего папы.