Опоздавшие к лету - Андрей Лазарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего так морщишься? — спросил Архипов. — Не в масть?
— Нет. С пауками врукопашную схватился.
— Елки. Тебя же лечить надо. Лихорадка свалит. Дуй в больницу, пока светло.
— Проехали уже. Сразу надо было… Теперь, если яд попал, уже всосался.
— Что ж ты, тварюга, себя не бережешь? — нахмурился Архипов. — На тебе столько всего завязано…
— Напали, Петрович. Я их не искал.
— Рассказывай… В общем, учитель, иди ко мне, вот тебе ключ, Лида часов в восемь придет — тут уж ты ее одну никуда не отпускай. А сам вздремни, как удастся. Ночь будет лихая. Сколько уже не спал?
— Я помню, что ли? — Дима положил ключ в карман. — Тебя когда ждать?
— Ну, к полуночи точно буду. И захвати заодно изделие…
Изделие Архипова, обернутое тряпкой, было увесистым. Дима взвесил на руке — килограммов шесть. Сплошное железо.
— Специально утяжелил, — пояснил Архипов. — А то отдачей плечо начисто отшибало.
— Заряжен? — спросил на всякий случай Дима.
— Патронник набит, — сказал Архипов. — Так что, если что — затвор только передерни…
— Ага. А пули — серебро?
— Серебро.
— Хорошо, Петрович. Все сделаю, как ты велишь. Но постарайся не задерживаться.
— Да постараться-то я постараюсь… получится ли? Хоть эти четыре начатых закончить бы…
— Петрович, — сказал Дима. — А не ерундой мы занимаемся, а?
— Ночь покажет, — пожал плечами Архипов.
Дима заснул, вздрогнул и тут же проснулся. Это повторялось уже несколько раз — не было сил сопротивляться сну, но и уснуть — тоже не было сил. Стараясь не потревожить Татьяну, он высвободил левую руку и поднес к глазам часы. Две минуты одиннадцатого… И тут же за стеной хрипло заворчали ходики. Звук был мерзкий.
— Ты думаешь, уже пора? — не открывая глаз, спросила Татьяна.
Дима молча провел рукой по ее волосам. Пора, подумал он. Что значит — пора? По-ра. Бессмыслица… Чуть только задержаться на чем-нибудь, присмотреться — все бессмыслица. Становится бессмыслицей. Хотя только что было наполнено смыслом. И даже преисполнено. Смыслом. Смы-сло. Нет такого слова.
— Ты молчишь. А я такая счастливая…
Я тоже счастливый, молча ответил он. Такого счастья отпускается на раз пригубить, и то не каждому. Может, именно потому, что на раз и пригубить…
— Как я тебя люблю…— прошептал он.
— А как? Вот так, да? — Она, изогнувшись, потерлась об него бедрами. — Ох, как сразу сердце у тебя застучало…
— И так… и не только так… и…
— Тс-с… Иди ко мне…
— Танька…
— А потом… это все кончится, а мы вдруг останемся… рожу тебе кого-нибудь…
— Обязательно…
— Оно же кончится… но ты только держи меня покрепче… меня надо крепко держать, я же дурная…
— Ты моя…
— Твоя… чтобы ты делал со мной что хочешь…
А потом, когда напряжение достигло высшей точки, произошло что-то такое, чего никогда еще с ним не происходило. Он исчез. Он — Дима, человек, мужчина — перестал быть здесь и сейчас, и никакими словами нельзя было назвать то место и ту сущность, в которых он оказался. У него не было тела — и был миллион тел. Все чувства разом овладели им, будто плеснули все краски, будто заиграли во всю мощь все инструменты огромного оркестра… Это был долгий миг, за который можно успеть познать весь мир, и лишь потрясение не позволяет использовать его с этой благой целью. Но наконец и этот миг прошел, и Дима вернулся в свое расслабленное тело, с новой остротой ощущая нежное чужое тепло… Его разбудило прикосновение к щеке. Татьяна, уже одетая, сидела на краю раскладушки и тонкой рукой гладила его лицо. За стеной слышались голоса.
— Сколько?.. — начал Дима, но тут часы хрипло кашлянули, и он понял, что времени прошло всего ничего.
— Там этот блажной старик, — сказала Татьяна. — Кривошеин.
— Охмуряет? — усмехнулся Дима.
— Охмуряет. Послушать хочешь?
— Придется.
— Сейчас…— Не вставая, Татьяна чуть приоткрыла дверь. В щель проник желтоватый свет лампы — и глубокий уверенный голос Фомы Андреевича:
— А как тайга-то горит, Леонида Яновна, по всей матушке Сибири полыхает, и нет спасения. Второй такой год подряд идет, а будет и третий, ибо сказано: «И дам двум свидетелям Моим, и они будут пророчествовать тысячу двести шестьдесят дней. И если кто захочет их обидеть, то огонь выйдет из уст их и пожрет врагов их. И будут они иметь власть затворять небо, чтобы не шел дождь на землю во дни пророчествования их, и власть над водами — превращать их в кровь, и землю поражать всякой язвою…» Год им остался, год только, а потом выйдет Зверь из бездны, и поразит их, и трупы оставит на улицах Великого города, который духовно называем Содом, дорогая моя Леонида Яновна, Содом, или Вавилон, или Египет, и голос с неба уже был Божьему народу: выйди из того города, народ Мой, дабы не запятнать себя грехами его, ибо грехи те дошли до неба и вопиют. В один день придут в Содом казни, и мор, и смерть, и плач, и глад, и пламя пожирающее, ибо силен Господь, судящий сей град. И цари земные, роскошествовавшие в нем, и купцы, обогатившиеся от него, горько восплачут, когда увидят дым и пепел на месте Великого града, ибо в один день погибнет такое богатство! И свет светильника не появится в нем, и голоса живого не услышать, ибо чародеями были вельможи его, и волхвованием их введены в заблуждение все народы. И в нем найдут кровь пророков и святых — и всех убиенных на земле…
— Неточно цитируете, Фома Андреевич, — лениво сказала Леонида. — Хотя и близко к тексту.
— Неточно цитировать неможно, — сказал Фома Андреевич. — Можно либо цитировать, либо излагать — что я, с Божьей помощью, и делаю. Так вот, предвидя ваши возражения, любезная Леонида Яновна, скажу: да, можно счесть, что и о Берлине сорок пятого речь идет, — видел я его и дым его обонял. Мерзок был дым… И Рим горел, подожженный Нероном — вскоре, вскоре после того, как Иоанну откровение было. И Константинополь горел, когда базилевсы его себя ровней Богу сочли, а которые — и повыше Бога. Все грады — в едином Граде Великом заключены, и этого Града гибель Иоанн описует…
— Возможен ли конец света в одной отдельно взятой стране? — все так же лениво спросила Леонида. — Старая хохма. А у вас получается — даже не в стране, а в крошечном городке Ошерове…
— В капле запечатлен океан, любезная Леонида Яновна, и каждый человек — суть вселенная. Почему бы не быть нашему городу средоточием мира? Тем более что подозреваю я — никакого мира там, за барьером, не существует. И, следовательно, не существовало никогда.
— Тоже не новая мысль.