Собрание сочинений в 9 тт. Том 2 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаете, мне хотелось спать. А он все стоял. Я подумала, что если б он пошел дальше и все было бы уже позади, то смогла бы заснуть. И твердила Тогда ты трус! Трус! Тут я почувствовала, что мой рот растянулся для крика, ощутила внутри тот маленький ком, который вопит. Потом он коснулся меня, его маленькая холодная противная рука полезла под пальто, туда, где на мне ничего не было. Она походила на живой лед, и моя кожа стала отскакивать от нее, как маленькие летучие рыбки от носа лодки. Кожа словно бы знала заранее, куда двинется рука, и отдергивалась прямо перед ней, казалось, там, куда она коснется, не окажется ничего.
Потом рука подобралась к моему желудку, я не ела с прошлого дня, и в животе у меня забулькало, а мякина в матраце стала издавать шум, похожий на смех. Казалось, она смеется надо мной, потому что его рука приближалась к моим панталонам, а я еще не превратилась в парня.
Было странно, что я не дышала. Очень долго. И решила, что умерла. Потом случилась странная вещь. Я увидела себя в гробу. Была прелестной понимаете: вся в белом. На мне была вуаль, как на невесте, и я плакала, потому что умерла, или потому, что выглядела прелестно, или почему-то еще. Нет, потому что в гроб насыпали мякины. Я плакала, потому что мякину насыпали в гроб, где я лежала мертвой, однако все время ощущала, что мой нос становится то горячим, то холодным, видела всех людей, сидящих вокруг гроба, они говорили Разве она не прелестна? Разве она не прелестна?
Но я продолжала твердить Трус! Трус! Коснись меня, трус! Я разозлилась, что он тянет так долго. Мне хотелось заговорить с ним. Сказать Думаешь, я буду так лежать всю ночь, дожидаясь тебя? Сказать Послушай, что я сделаю. И я лежала там, мякина смеялась надо мной, я отдергивалась от его руки и думала, что сказать ему, что надо говорить с ним, как учительница в школе, и тут я стала школьной учительницей, а эта штука съежилась, почернела, вроде как негритенок, а я была учительницей. Потому что спросила Сколько мне лет? и сама ответила Сорок пять. У меня были очки и волосы с проседью, сама я вся раздалась, как это бывает с женщинами. На мне был серый, шитый на заказ костюм, а я всегда терпеть не могла серое. И я говорила этой штуке, что я сделаю, а она как-то съеживалась, словно уже видела розгу.
Потом я сказала Так не пойдет. Надо стать мужчиной. И превратилась в старика с длинной белой бородой, тут маленький черный человек стал все уменьшаться, уменьшаться, а я сказала Ну вот. Теперь ты видишь. Теперь я мужчина. Потом представила, что я мужчина, и тут это произошло. Раздался хлопок, словно вывернули наизнанку маленькую резиновую трубку. Эта штука была холодной, как бывает во рту, когда держишь его открытым. Я чувствовала это и лежала неподвижно, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться от мысли, как он будет удивлен. Я ощущала, что дерганье под его рукой продолжается уже в панталонах, и старалась не рассмеяться от мысли, как удивлен и зол он будет через минуту. Потом я внезапно уснула. Даже не смогла дождаться, пока его рука доберется туда. Заснула сразу. И не чувствовала, как дергаюсь под его рукой, но все равно слышала мякину. Не просыпалась, пока не пришла та женщина и не отвела в сарай.
Когда Хорес уходил, мисс Реба сказала:
— Хотелось бы, чтобы вы увезли ее отсюда и не пустили назад. Я сама разыскала бы ее родных, если б знала, как взяться за дело. Но вы знаете, как… Если у них все так и будет, она через год либо умрет, либо помешается. Тут что-то странное, я сама еще не разобралась. Может, дело в ней самой. Она не родилась для такой жизни. По-моему, мясником или парикмахером нужно родиться. Никто не возьмется за эти дела только ради денег или удовольствия.
Для нее было б лучше, если б она уже умерла, думал Хорес, идя по улице. И для меня тоже. Он представил, что все они — Темпл, Лупоглазый, женщина, ребенок, Гудвин — собраны в голой глубокой камере быстрой смерти: между негодованием и неожиданностью лишь одно неуловимое мгновенье. И я среди них: ему казалось — это единственный исход. Исчезнуть, унестись с лица этого старого трагичного мира. И я среди них, раз нас теперь ничто не связывает; ему подумалось о легком успокаивающем темном ветерке в длинных коридорах сна; о лежании под низким уютным сводом под долгое выстукивание дождя: это зло, это несправедливость, это слезы. У входа в переулок стояли, не соприкасаясь, лицом к лицу две фигуры; мужчина низким ласковым голосом произносил одно непечатное слово за другим, женщина стояла неподвижно, словно в мечтательном забытьи сладострастного исступления. Возможно, именно в последний миг мы осознаем, смиряемся с тем, что у этого зла есть своя закономерность, что мы уходим из жизни, думал Хорес, вспоминая то выражение, какое видел в глазах мертвого ребенка и в глазах других мертвых: остывающее возмущение, угасание жуткого отчаяния, исходящее из двух пустых сфер, в глубине которых таился застывший, уменьшенный мир.
В отель Хорес не пошел. Отправился прямо на станцию. В полночь можно было сесть на поезд. Выпил кофе и тут же пожалел об этом, потому что выпитое легло в желудке горячим комом. За три часа пути до Джефферсона ком не разошелся. Хорес вышел в город, пересек пустынную площадь. Ему вспомнилось другое утро, когда он проходил здесь. Казалось, времени, протекшего с тех пор, не было: то же самое положение стрелок на освещенном циферблате, те же самые хищные тени у домов; может, это и есть то самое утро, он только прошел по площади, повернул назад и теперь возвращается; все это в каком-то сне, наполненном кошмарными призраками, на создание которых ушло сорок три года, сгустившихся теперь в его желудке горячим комом. Внезапно Хорес зашагал быстрее, кофе трясся внутри, словно тяжелый, горячий булыжник.
Хорес неторопливо шел подъездной аллеей, ощущая доносящийся из-за ограды запах жимолости. Дом стоял темный, тихий, словно вынесенный в пространство отливом всех времен. Насекомые гудели низко, монотонно, везде и нигде, казалось, этот унылый звук являет собой удушье какого-то мира, окоченевшего и гибнущего за гранью отлива той атмосферы, в которой он жил и дышал. Вверху стояла луна, но без света; внизу лежала