Национальный предрассудок - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всего я завидую потомкам Семерых из Эфеса[573], всем тем, кто крепко спит в дороге. Сколько раз во время долгого, унылого пути я испытывал зависть к пассажирам, которые безо всякого труда забываются сладким сном. Тем, кто подчинил себе Лету, не страшны долгие, томительные дни и ночи, проведенные в пустом вагоне. Точно зная, сколько времени им предстоит провести в дороге, эти люди сразу же укладываются спать, и пока они, быть может, предаются во сне самым упоительным приключениям, мы тупо смотрим в окно или зеваем со скуки. Когда же до станции остается всего две минуты, они подают первые признаки жизни, трут глаза, потягиваются, собирают вещи и бормочут себе под нос, выглядывая в окно: «Кажется, приехали». Через минуту, выспавшиеся и повеселевшие, эти прирожденные путешественники бодрым шагом направляются к выходу, предоставляя нам скучать в одиночку.
Если вашим попутчиком оказался моряк, считайте, что вам повезло. Он всегда готов закурить трубку и поддержать разговор с любым пассажиром, да и ему самому, как правило, есть что рассказать. К сожалению, вдали от приморских городов моряки попадаются редко. Не часто встретишь в английском поезде и доверительного болтуна, хотя в Европе и, пожалуй, в Америке вам их не миновать. У нас же это большей частью необычайно нудный тип, вызывающий зевоту бесконечными историями из своей жизни. Такой уж если оседлает своего изрядно потрепанного конька, то ни за что с него не слезет, пока не загонит до смерти.
Существует еще одна разновидность пассажиров, о которой стоит сказать несколько слов – хотя бы в назидание молодым и доверчивым. Обычно это пожилой господин, опрятно одетый, если не считать табачных крошек на пиджаке. Сидит он всегда в углу и вступает в разговор, вынимая из кармана массивные золотые часы и замечая, что поезд опаздывает как минимум на три минуты. После чего, стоит вам хотя бы невзначай поддержать беседу, как он начинает говорить, причем исключительно о поездах. Одни любят рассказать о своих знакомых, другие – о скрипках или розах, он же рассуждает о поездах: их истории, качестве, предназначении. Кажется, будто всю свою жизнь, дни и ночи напролет, он провел в вагоне и ничего, кроме железнодорожного расписания, никогда не читал. Он сообщит вам, что поезд 12.35 идет от одной станции, а поезд 3.49 – от другой; он расскажет, как поезд 10.18 вышел с такой-то станции в такое-то время и как отменили поезд 20.26, а вместо него пустили поезд 17.10. Он так увлекается значительностью этой темы, что становится красноречив, говорит со страстью, великолепно владеет своим голосом, который то оплакивает пассажира, не успевшего сделать пересадку или опоздавшего на экспресс, то превозносит скорые поезда, которые приходят точно по расписанию. И даже если вы не вполне разделяете многословие и пафос, с какими этот вечный путешественник живописует железнодорожную тему, очень скоро вы неожиданно для себя почувствуете, что готовы пролить слезу над поездом 19.37 или издать восторженный вопль при виде поезда 2.52.
Остерегайтесь пожилого господина, который сидит в углу и говорит: «Мы опаздываем уже на две минуты», ибо это не кто иной, как Старый Мореход[574], тот самый, что «из тьмы вонзает в Гостя взгляд».
Всё о себе
«А теперь, – сказала она, – расскажите мне всё о себе». Я совершенно потерялся. До этой минуты я был раскован, самоуверен, остроумен, в живом обмене репликами я мог бы сообщить о себе массу подробностей. Захоти моя знакомая узнать, что я думаю обо всем на свете, от Земли до Сириуса, и я бы говорил без умолку; я мог бы подолгу рассказывать о странах, в которых никогда не бывал, о книгах, которых в жизни не открывал; я был готов врать напропалую, причем врать нагло и умело. Не обратись она ко мне с этой роковой просьбой, и я бы рычал, как прелестный ласковый львенок, каковым она меня возомнила; я бы ворковал, как нежная голубка, разливался соловьем, ибо, в отличие от самозваного постановщика Питера Пигвы, у меня, можно сказать, «была написана роль льва»[575]. Но рассказать «всё о себе»?! От былой раскованности не осталось и следа, моя собеседница одним махом сорвала с меня красочные одежды незаурядной личности, без которых я предстал во всей своей жалкой наготе простого смертного. В голову не приходило ничего, кроме старых как мир афоризмов: подобно Сократу в первом силлогизме, я – человек, а следовательно, смертен; «Мы созданы из вещества того же, что наши сны…»[576]; «Не знают, не разумеют, во тьме ходят…»[577] «И уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое»[578]. Что мне было говорить? Я уставился на свою бойкую собеседницу. С ее лица не сходила полуигривая-полувыжидательная улыбка. В этот момент я, вероятно, был похож на ребенка, который смотрит из-за руин на эскадроны ворвавшейся в город вражеской конницы. Затем я промямлил нечто настолько невразумительное, что моя знакомая, отчаявшись вытянуть из меня сокровенные признания, заговорила о другом, а я, поспешно облачившись в свой шутовской наряд, прикрыл наготу – она меня просто раздела догола своим вопросом, – и с готовностью поддержал новую тему. Йорик[579] опять стал самим собой.
Просьба, сформулированная таким образом, несомненно, теряет всякий смысл. Ведь она настолько явно рассчитана на то, чтобы заставить замолчать любого нормального человека, что не приходится сомневаться в мотивах, которыми руководствовалась моя знакомая. Ужас, охватывающий собеседника, столкнувшегося с подобной просьбой, вовсе не обязательно свидетельствует о его трогательной скромности. Заданный мне вопрос был столь значительным и обязывающим, что справиться с ним мог либо гений, либо человек, страдающий манией величия. Если бы моя собеседница хотела узнать, чем я занимался в прошлом году и как намереваюсь провести следующий, если бы ее интересовало, нравится ли мне Шекспир и люблю ли я рано вставать, – я мог бы молоть языком до скончания века. Всегда, в любое время дня