Дмитрий Донской. Зори над Русью - Михаил Александрович Рапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. В ПАУТИНЕ
Когда тиун Евдоким привез раненых, боярыня приказала расселить их по избам мужиков. Конечно, не обошлось без шума: кому охота возиться с больным, выхаживать его ради боярской выгоды, если боярыня и без того мужиков ободрала так, что одним освяным киселем приходилось пробавляться. Фоме повезло. Пока мужики ворчали да поругивались, к тиуну подошел молодой мастер и, скомкав в кулаке свою шапку, сказал:
— Дозволь, Евдоким Иваныч, забрать этого воина ко мне.
— Бери, Горазд, бери! — Евдокиму некогда было раздумывать, почему Горазд добровольно шею в хомут сует. Так Фома очутился в избе златокузнеца Горазда.
Медленно проходили короткие, темные дни. Медленно текла лютая, вьюжная зима. Медленно заживала пробитая грудь.
Фома просыпался каждый раз задолго до рассвета и поглядывал с печи, как хозяйка, вытащив на шесток еще не совсем потухший уголь, начинала его раздувать, осторожно подкладывая сухой мох. Вот она наклонилась к шестку, дует, что есть силы, по ее лицу пробегают красноватые отсветы, потом все лицо озаряется, слышится треск занявшейся бересты. Фома невольно любовался круглым задорным лицом молодой женщины, хлопотавшей внизу. Не замечая Фомы, хозяйка зажигала лучину, закрепляла ее над кадушкой с водой в железный зажим светца и начинала затапливать печь. Только тут, возясь с глиняным горшком или деревянной плошкой, она обычно вспоминала о Фоме, вскидывала на него глаза и принималась причитать:
— Ох, дедушка! Ох, болезный! Каково тебе там, на печи, в дыму–то?
А дым и вправду валил сизыми клубами. Изба была курная.
— Не кручинься, Машенька, — откликнулся сверху Фома. — Сказано: горести дымные не терпев, тепла не увидишь, — и закрывал глаза, чтоб спастись от дыма. Да и на что смотреть? И без того тусклый свет лучины меркнул в дыму, чуть мерцало отверстие волокового оконца над дверью, через которое уходил из избы дым, только прокопченные доски потолка да в углу черные, обросшие сажей клочья паутины были ясно видны с того места, где лежал Фома. А тут еще хворь. Слабость наваливалась тяжким грузом, будто куча плотной сырой земли давила на грудь, и скинуть ее не было сил. И думы брели невеселые: «Горазд намедни сказывал, что хотя князь Ольгерд Гедеминович обломал зубы о Московский каменный Кремль и Москвы, не взял, однако заставил Дмитрия Ивановича отдать Михайле Тверскому все завоеванное. Значит, Москва побита… Значит, никто полоненных москвичей не выручит». Но тут мысль вспыхивала, обжигала: «Холопом умереть? Да не бывать тому!»
И будто падала на опаленную душу капля живой воды и не давала Фоме успокоиться, ослабеть, смириться. Весь декабрь метался он в своем углу, свирепо цепляясь за жизнь, и наконец, всем на удивление, пошел на поправку.
Сегодня, когда хозяйка опять заахала, что ему дым глотать придется, Фома ответил по–новому:
— Помоги–ко, Машенька, мне с печи слезть. Надоело лежать колодой.
— Что ты, дедушка Фома, что ты, — забеспокоилась хозяйка, — лежи, лежи! Я тебе молочка у суседей попросила. Своей–то коровки нет у нас. Испей молочка, дедушка, во здравие.
— Говорю, помоги встать. Силу в себе чую. А молоком меня отпаивать жирно будет, сама впроголодь живешь. И какой я тебе дедушка? — ласково упрекнул Фома.
— А как же! Вестимо — дедушка. Вишь, борода–то у тя чалая.
Фома захватил в кулак бороду, загнул ее кверху. В черных завитках бороды даже при слабом свете лучины было видно много белых нитей. Фома разжал кулак.
— В самом деле чалая!
Без помощи хозяйки полез с печи.
— Подожди! Подожди! — закричала она, но Фома уже слез, и только тут, когда он выпрямился и расправил плечи, хозяйка поняла, какой богатырь всю зиму валялся еле жив у нее на печи, а Фома тем временем, пусть еще нетвердой походкой, но сам, ни за что не держась, дошел до лавки, сел у светца. Тут отворилась дверь. Горазд застыл на пороге, забыв скинуть полушубок.
— Дедушка Фома, да никак ты встал?
— Вишь, и этот меня дедом крестит, — захохотал во все горло Фома, но тут же схватился за грудь, смолк, сказал тихо: — Это меня стрелка так ублаготворила, вот я стариком вам и показался, а в дедах мне ходить еще рано.
— Сколько же тебе от роду лет будет?
— Мне–то? Сорок три лета мне. Я еще в силе, а вишь, жена твоя меня бородой корит, дескать, с сединой борода–то. Но не в том кручина. Ты мне, Гораздушка, лучше скажи: далеко ли меня завезли? В чьи когти я угодил?
— Завезли в Тверское княжество. На речку Ламу, недалече от града Микулина. — Горазд осекся, помолчал, потом спросил: — Ты с чего так вскинулся, едва я про Микулин помянул?
— Знавал я здешние места, — угрюмо ответил Фома. — Говори дале.
— А про что говорить–то?
— Про боярыню.
— Ну что ж, можно и про боярыню. Поп крестил ее Василисой, а с той поры как муж ее, микулинский боярин Авдей Рыжий, помер и боярыня сама хозяйствовать начала, пристало к ней прозвище — Паучиха. Работные люди так прозвали. Смекаешь?
Фома ничего не ответил. Встал, пошел к печи. Горазд подскочил, помог ему влезть.
— Осьмнадцать лет! Осьмнадцать лет! — бормотал про себя Фома, валясь на овчину.
Ясно вспомнилась ему та ночь, когда он, не стерпев плетей боярина Авдея, сбежал в станичники, и вот через восемнадцать лет опять влип в старую боярскую паутину!