Час новолуния - Валентин Сергеевич Маслюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удача манила Подреза, удача раздражала Федю и, ускользая от обоих, доводила их до лихорадочного самозабвения. Только выражалось это по-разному: Подрез становился всё более неподвижен; когда позволял себе шевельнуться, трогал копчиками пальцев прикрытое веко, что означало проиграл. Федя впадал в оцепенение, если проигрывал, если выигрывал — хихикал, а между тем и этим неугомонно пересаживался и вертелся. Ни одной позы не находил он удобной, то становился на колени, то на корточки, пристраивался боком, расправлял без нужды платок и начинал остервенело чесаться. Водку Подрез едва пригубил, подержал чарку в руке и вернул на блюдо, чтобы больше не вспоминать: игра требовала от него собранности, не находил он в себе избытка силы, чтобы растрачивать её попусту. Федя, когда поставили водку, обжёгся: поглощённый игрой, хватил без меры, закашлял, но всё равно едва замечал, что пьёт, и, отдышавшись, продолжал прихлёбывать, будто воду.
Однако Подрез угадывал всё чаще, а Федя попадал в затяжные полосы неудач. Расставшись и с Зинкой, и с тазом, со всем начисто, он принялся раздеваться. Пришлось ему снять с себя ферязь — Подрез закинул её на спину, а длинные узкие рукава завязал на волосатой груди, как ленты.
— Чёрт! — воскликнул он тут, оглядываясь. — Где люди?
Когда и как это произошло, что никого вокруг не осталось? Двор опустел. Только Зинка сидела на медном тазу, обхватив коленки, чёрные глаза её, как бы не раскрывшиеся до конца, казались сонными, ничто девчонку больше не трогало и не занимало.
— Собаки! Они и рады заложить чёрту душу! — выругался Подрез. — Засеку!
Под стеной шмыгнула крыса. Другая нахально бежала через двор.
— Чёрт! — удивился ещё раз Подрез.
Небо над головой расчистилось и посинело, заблистало солнце. Ветер упал. Далеко за крышами дыбились тучи. Тягуче медленно и беззвучно ползла темнота, выдавливала из себя комья болотной грязи, и комья эти, вспучиваясь, всё росли и росли в огромные, чудовищной высоты горы. Яркое солнце открывало в горах исполинские пещеры, высвечивало головокружительные пропасти и перевёрнутые вершиной вниз утёсы.
— Ладно, что рот раззявил! — толкнул Подрез Федю. — За дело!
Они вернулись к игре, и Федя, ничего не успев понять из того, что происходило вокруг, быстро продул рубаху. Потом он остался без штанов, в нижних портках, голый, и снова зачерпнул гороху.
— Что твоя ставка будет? — придержал Подрез. И усмехнулся.
Федя стиснул горсть. Предчувствие поражения давно уж мутило душу и, хотя страсть пьянила, ослабляя тревогу, сосала под ложечкой знакомая пустота.
— Кабалу, — молвил он, глядя Подрезу под ноги, — полную кабалу на себя дам. Кабалу за всё сразу, за всё, что до сих пор проиграл. Двум смертям не бывать! — Он попытался взбодриться, изобразив нечто бесшабашное, но остался не вполне уверен, что это у него хорошо получилось.
— Дорого себя ценишь. Да мне и своих холопов кормить нечем, — зевнул Подрез. Он не слышал ничего рокового.
Кулак побелел, остро выпятились костяшки; тайное облегчение, которое испытывал Федя, наткнувшись на пренебрежительный отказ, не избавляло его от мучений мстительной, злобной обиды.
— На подштанники, — предложил Подрез, издеваясь. — Ты ещё не всё с себя снял.
— В чём я пойду? — проговорил Федя сквозь зубы.
— А вольно же тебе проигрывать! Не проигрывай!
Кидать пришёл черёд Феде, он судорожно сжал кулак. И Подрез... дрогнув краешком рта, угадал, увидел все тридцать две горошины одновременно, каждую в отдельности и все в единстве: тридцать два! Правда, в действительности оказалось тридцать, но огорчаться из-за пустячного расхождения не приходилось. Ошибаясь иной раз относительно точного числа, Подрез прозревал, однако, парное или не парное количество горошин, что было много важнее.
Расслабленный водкой, измученный и опустошённый, Фёдор вновь принимался пересчитывать на платке горох. Подрез вполглаза следил, чтобы не смухлевал.
— Снимай портки! — потребовал он.
— В чём я пойду?
— А я тебе от щедрот своих веник дам прикрыться.
Федя оглянулся: холопы попряталась, да, может, Подрезу достаточно было свистнуть, чтобы они набежали с дрекольем и наломали бока. Зинка опустила глаза, усталая и безжизненная.
С неласковым выражением на лице Подрез поднялся, и ничего не оставалось, как взяться за вздёржку, шнурок, на котором держались подштанники... Оставшись голым, голым до безобразия, сведя ноги, чтобы скрыть естество, стесняясь даже и Зинки, которая спрятала лицо в коленях, Федя воскликнул вдруг...
— Стой! Всё, что есть: одежду, меха, Зинку, таз — за мою сестру!
— Какую сестру? — остановился Подрез.
Федя не отвечал. Они глядели друг на друга, и по ничтожным признакам Федя видел, как проникает Подрез в смысл сказанного... Как проясняется он невероятной ещё догадкой.
Страшно сказать, а потом ничего — сделанного не воротишь. Судьба, может, к тому и вела, чтобы, запнувшись на последней черте, вдохновенным движением души поставить последнее и отыграть деньги, имущество и честь!
— Какую сестру? — повторил Подрез тихо. — Что у тебя здесь, в Ряжеске, сестра есть?
— Нас всего двое. И все здесь, налицо, — отвечал Федя проникновенным тоном, в котором против воли проскальзывало что-то угодливое, что-то от интонации кабацкого подавальщика, замлевшего перед щедрым гостем.
— Двое? И оба Феди? — настороженно, словно опасаясь спугнуть редкого зверька, спросил Подрез.
— Точно. Тоже её Федя зовут, Федька. Федорка то есть, если по-настоящему.
В изнурённом тюремными страстями, небритом лице Подреза с мешками утомления под глазами явилось сложное чувство, которое трудно было ожидать в раздетом для пытки и не успевшем ещё оправиться страдальце: сытая усмешка оседлавшего жизнь человека. Глаза его лучились смехом, а губы выражали что-то презрительное и ленивое одновременно. Так смотрит кот на попавшуюся ему по дурости, почти без борьбы мышку.
— И что же, — протянул он, словно мягкой, мохнатой, без когтей лапкой провёл, — и что же, Федя... А братца у тебя, выходит, близнеца нет?..
— Нет никакого брата и никогда не было! Нет у меня брата вообще, — огрызнулся Федя, теряя самообладание от этой кошачьей ласки. — Сестра есть. Федорка. Федора. А Федькой мы её дома звали, в насмешку. Да привыкли потом. Так привыкли, что и с кожей не отдерёшь.
Расслабленно, прочувственным матерным словом Подрез выругался.
— Да ты не врёшь? — вскинулся он затем и сам же себе ответил: — А точно девчонка! Право слово! Господи, голосок-то какой... Вот чудо в перьях!
Он подтянул штаны и отвернулся, скрывая мечтательный сладкий смешок. Сделал