Лондон. Биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть, однако, у извечной аналогии между Лондоном и древними цивилизациями еще один, более выразительный аспект. Это мысль, у иных окрашенная страхом, у иных — надеждой, у иных — ожиданием: мысль о том, что и эта великая имперская столица в свой черед обратится в руины. Вот почему так настойчиво проводится аналогия между Лондоном и дохристианскими городами: в нем тоже рано или поздно воцарятся хаос и древняя ночь — условия «первобытного» прошлого окажутся, таким образом, и условиями отдаленного будущего. Здесь проявляется тяга к изглаживанию, к забвению. Впечатляющий графический цикл Доре о Лондоне XIX века, воспринимаемом, в сущности, как Рим или Вавилон, завершается вот чем. У Темзы на большом камне задумчиво сидит человек в плаще с капюшоном. Он смотрит на ужасающие руины города — на заброшенные, поросшие кустарником набережные, на собор Св. Павла без купола, на зубчатые каменные обломки, в которые превратились могучие коммерческие здания. Гравюра озаглавлена «Новозеландец» и навеяна словесной картиной, которую нарисовал Маколей: «колониальный житель» возвращается в разрушенную державную столицу после того, как свершилась ее судьба. «Стоя над уцелевшей аркой разбитого Лондонского моста, он будет зарисовывать развалины собора Св. Павла». Парадоксальным образом видение это возникло в период лондонской гордыни и величия.
Во второй половине XVIII века Хорас Уолпол описал вымышленного гостя из Лимы, изумленно взирающего на обломки собора Св. Павла. Шелли изобразил далекое будущее, когда «собор Св. Павла и Вестминстерское аббатство будут возвышаться бесформенными и безымянными руинами посреди нелюдимых болот». Россетти мысленно разрушил Британский музей и отдал его в руки грядущих археологов. Рёскин представил себе лондонские камни проходящими «через высоту еще более горделивую к разрушению, которое вызовет, однако, меньшую скорбь». Возникает картина обезлюдевшего города, которому ничто теперь не мешает быть самим собой; камень переживает катастрофу и становится в этом воображаемом будущем неким божеством. Видение по сути дела совмещает образ города с образом смерти. Но вместе с тем оно передает ужас перед Лондоном, перед его бурлящей жизнью; это вопль протеста против его «неестественности», от которой не избавиться без потопа или другого грандиозного акта естественных, природных сил. Поэтому может настать время, когда Лондон будет узнаваться лишь по «серым развалинам и… рассыпающемуся камню», глубоко погруженным в «ночь, готическую ночь».
Однако понятие «готика» рождает свои собственные ассоциации, не менее мощные, чем ассоциации с Римом, Вавилоном, Ниневией или Тиром. Джеймс Боун, автор книги «Прогулки по Лондону», высказал мысль, что в очертаниях и строении каменного Лондона обнаруживается «готический genius loci, борющийся с духом классицизма». Каков же он тогда, этот лондонский «гений места»? Он несет в себе ощущение избытка и непобедимого размаха, страстного религиозного стремления и монументальности; здесь и древняя набожность, и головокружительный каменный взлет. В XVIII веке, однако, готика приобрела смысловой оттенок ужаса, затем — ужаса в соединении с истерическим комизмом. Все это город способен вместить.
Николас Хоксмур, великий архитектор лондонских церквей, дал определение стиля, который он назвал «английской готикой». Этот стиль отличали резкая, подчеркнутая симметрия и возвышенная непропорциональность. В конце 1780-х годов, элегантно сплавляя в здании Гилдхолла индийские и готические мотивы, Джордж Данс возрождал дух экстравагантной живости и воздавал должное великой древности города. Но, указывая на старину, готика в то же время была проявлением благоговения. Вот почему церкви Хоксмура, где бы они ни стояли — в Сити, в Смитфилде, в Лаймхаусе, в Гринвиче, — так мощно дают ощутить свое присутствие. Флаксман, художник XVIII века, сказал о гробницах Вестминстерского аббатства, что это «образчики величественности… властно направляющие наше внимание и мысли не только к иным временам, но и к иным ступеням бытия». В Лондоне определенно есть нечто «не от мира сего».
Наиболее примечательным и необычным образом эта тенденция проявилась в XIX веке, когда Лондон оказался пронизан духом неоготики. Обретя первое серьезное воплощение в зданиях парламента, перестроенных после большого пожара 1834 года, готика к 1860 году стала «признанным языком всех ведущих архитекторов». Высказывалась мысль, что в готическом стиле дает о себе знать лондонское прошлое. Этим объясняется готическое оформление Дома правосудия, означавшее верховенство Времени над судебными делами нынешнего дня; по той же причине лондонские церкви в середине XIX века неизменно строились в готическом стиле. Подобные же черты придавались металлическим конструкциям. Возник термин «уимблдонская готика», характеризовавший стиль пригородных вилл; особенно славился своей игрушечной или орнаментальной готикой район Сент-Джонс-вуд. Все, что могли счесть слишком недавним, только что сделанным, покрывалось патиной фальшивой старины.
Так в Лондоне XIX века готика создавала смягчающую атмосферу древности. В городе, который, казалось, мчался во весь опор, оставляя позади все существующие и мыслимые границы, она успокаивала людей некой теоретической или предположительной преемственностью. Но священные образы имеют страннейшее обыкновение поворачиваться к нам совершенно иным лицом. Мощь готических оригиналов может, помимо прочего, ассоциироваться с языческим или варварским началом. Вот почему столица империи славилась и как город дикарей.
«Если есть тьма африканская, то есть, похоже, и тьма английская… Не отыщется ли параллель у самых наших дверей, не увидим ли мы в двух шагах от наших соборов и дворцов ужасы, подобные тем, что Стэнли обнаружил в необозримых экваториальных лесах?» Так писал в 1890-е годы Чарлз Бут. Его внимание привлекают «карликообразные жители, лишенные облика человеческого, рабство, в которое они отданы, их лишения и несчастья». В этом смысле город породил и взрастил дикарское население. Другие наблюдатели часто называли бедных обитателей трущоб «дикарями», и даже в эпоху великого британского религиозного возрождения, затронувшего средние слои общества, когда Англию считали страной глубоко христианской, рабочий люд Лондона оставался вне Церкви. В одном источнике 1854 года делается вывод, что беднейшие лондонцы «настолько же чужды религиозным обрядам, как жители языческой страны»; по выражению Мейхью, «для уличных торговцев религия — китайская грамота». Откуда, собственно, могли взяться набожность и религиозное рвение в этом жестком, насквозь коммерческом городе, где красота и достоинство, не говоря уже о вере, имели так мало шансов уцелеть?
«В плотной гуще ничего не желающего знать населения» имперски-торговой столицы действовали притоны и ночлежные дома, где «постоянно творятся самые что ни на есть дьявольские дела». «Я видел первобытных дикарей Полинезии — писал Томас Гексли, — до которых еще не успели добраться ни миссионер, ни работорговец, ни белый бродяга. Так вот, при всей своей дикости они даже вполовину не были так дики, грязны и неисправимы, как обитатели доходных домов в трущобах восточного Лондона». Парадокс в том, что в сердце главного города державы, питавшего и финансировавшего мировую империю, находилось население более грубое и грязное, чем любой из народов, над которыми он считал себя призванным властвовать. «Он числит себя христианином, — писал Мейхью о юном „жаворонке“, то есть сборщике речного мусора, — но что такое христианин, ему невдомек».