Прорыв под Сталинградом - Генрих Герлах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насколько проникнута полемикой 1950-х годов “Армия, которую предали” и насколько затушеваны в ней полевые воспоминания, видно на примере одной из глав – по тогдашним временам необычайно проникновенной, почти интимной, где поднимается вопрос о том, виновны ли солдаты и офицеры вермахта в содеянных преступлениях, и если да, то в какой степени? Война на Востоке была войной на истребление, справедливо отмечает Ханнес Хеер в своей работе “Об исчезновении виновных”, построенной на дифференцированном анализе. Однако с другим его утверждением согласиться трудно – с утверждением о том, что литература не знает примеров, в которых бы деяния солдат вермахта приравнивались к преступлению. “Нет ни одного романа, рассказывающего о том, что происходило в оккупированных областях на Востоке и Юго-Востоке, – пишет Хеер, – и нет ни одного героя, который раскаивался бы в своих страшных поступках или более того – выносил бы себе приговор”[324]. Норман Эхтлер доказал, что такое заявление несправедливо и что преступления вермахта уже не раз становились темой художественной прозы[325]. Правда, именно поэтому такие книги и не получали широкого резонанса в обществе и, словно отмеченные маргинальным клеймом, оказывались на задворках коллективной памяти. Генрих Герлах наряду с Теодором Пливье, Генрихом Бёллем, Гердом Гайзером, Хансом Вернером Рихтером, Францем Вольгемутом, Фритцем Вёссом, Вилли Генрихом или Рудольфом Кремером-Бадони принадлежит к когорте писателей, которые не боялись говорить о преступлениях вермахта. В “Прорыве под Сталинградом” Герлах выводит на сцену ефрейтора Лакоша, шофера обер-лейтенанта Бройера: подумывая о дезертирстве, Лакош мысленно перебирает злодеяния вермахта, в которых ему невольно довелось участвовать. Герой “Прорыва”, писавшегося в советском плену, воскрешает в памяти событие, случившееся летом сорок первого, когда в “украинском городе Тальное на северо-востоке Уманского котла” ему повстречалась “улюлюкающая толпа солдат, гнавшая перед собой низкорослых и непривычно смуглых людей”.
– В чем дело? – спросил он у них.
– Стреляли в нас из подвала!
– Кто? Неужто они?
– Откуда нам знать! Кто-то стрелял, да и все!
– И что теперь?
– Что теперь? Шлепнем их! Это они, свиньи, во всем виноваты!
Лакош примкнул к толпе.[326]
Далее от лица Лакоша лаконично рассказывается, как пехотинцы, рабочие и артиллеристы, “понабежавшие из самых разных частей”, надумали казнить группу из 50 евреев-мужчин среднего возраста, над которыми и без того уже надругались самым жестоким образом. Командовать сворой вызвался какой-то унтер-офицер, который “бушевал без удержу”. “Голос он давно сорвал, и из глотки его доносилось лишь звероподобное рычание”. Развитие событий останавливает офицер:
– Что происходит?!
Мгновенно отрезвев, пехота притихла. Главарь, разинув рот и размахивая руками, двинулся прямо на него.
– Смирно! – рявкнул на него офицер. – Кто вам отдал приказ?
Зенитчик, внезапно очухавшись, так и застыл с разинутым ртом, умолк и присмирел. Командир со злостью выбил у него из рук пистолет.
– Проваливай отсюда, скотина!
Ни слова ни говоря, унтер-офицер ретировался.
– А вы что стоите? Чтоб через минуту духу вашего здесь не было!
Ворча, солдаты разошлись в стороны и встали поодаль, ожидая, что будет дальше.[327]
В конце этой жуткой сцены евреи пытаются отблагодарить офицера, но тот решительно их обрывает: “Убирайтесь подобру-поздорову, – резко произнес он, – и больше здесь не показывайтесь”. Прямую речь сменяет внутренний голос героя, принадлежащий Лакошу:
Тогда и на Лакоша нахлынула неудержимая волна бешенства – надо ж было ему явиться прямо сейчас, офицерику то бишь, – такое душераздирающее зрелище испортил. Однако происшедшее не хотело его отпускать. Оно целиком завладело мыслями Лакоша и заставило изменить свое к нему отношение. Нынче, вспоминая похотливые, искаженные жаждой крови лица семнадцатилетних парней из бывших трудовых отрядов, он чувствовал лишь отвращение и стыд.
– Нет-нет, – вздрогнув, подумал он, – это уже не война. Это… это…
Он не находил слов, способных выразить то, что творилось у него на душе.[328]
Благодаря стремительной смене диалога и лаконичных ремарок рассказчика этот эпизод в “Прорыве под Сталинградом” передан необычайно энергично. Совсем по-другому он подается в “Армии, которую предали”, где все сопровождено комментарием. Так, к примеру, когда на сцену выходит артиллерист, рассказчик вставляет свое слово: “Лицо это можно встретить повсюду: за каждым казенным окошком и среди канцелярских табуретов. Оно ничего не выражало, но словно повиновалось самому дьяволу, который невидимо дергал за ниточки”. В лунёвской рукописи нет ни единого намека, за что, собственно, собираются казнить евреев, – так убийство низводится до будничного акта. Новая версия предлагает объяснение солдатской необузданности. Лакош спрашивает себя: откуда взялась эта неудержимая жажда убить, и ответ приходит со следующим комментарием – они “во всем виноваты”:
Лакошу стыдно за свой вопрос, в школе им все уши прожужжали о евреях, на докладах или в инструкциях. Сняв с плеча карабин, он протиснулся вперед. Его охватила нестерпимая жажда получить удовлетворение: наконец-то он самолично расквитается с настоящими виновниками этой войны.
Вставка от рассказчика недвусмысленно указывает на роль нацистской пропаганды, которая несет ответственность за деградацию молодых людей. Дальше – больше: конфликт заостряется, драматизм нарастает, теперь это уже настоящее противостояние между опустившимся до скотского состояния солдафоном и сострадательным офицером. Офицер как антагонист распустившегося унтер-офицера умышленно выводится на сцену, его решительное