Собрание сочинений - Лидия Сандгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя нет дивана? – изумился он.
Она рассмеялась и покачала головой. Филипу стало интересно, сколько она здесь живёт.
– Довольно долго, – ответила она и опустила взгляд. Будь он художником, подумал Филип, он бы рисовал это лицо десятилетиями.
Она ничего не рассказывала о своём прошлом, но дала понять, что работала переводчиком. На какие средства она жила, он не знал, потому что из всех вопросов на эту тему она выкручивалась с элегантностью фокусника. Несколько дней в неделю она ходила в университет, где изучала классический греческий. Филип не вполне понимал, что она там делает и как это связано с её материальным положением. На её прикроватном столике лежало старое издание «Одиссеи». Как-то она рассказала, что, когда ей не спится, она читает вслух свои любимые фрагменты. Мёртвый язык, звучащий в тишине ночи, производит удивительный эффект, иногда ей даже нужно потом встать с кровати, подойти к окну и увидеть улицу – машины, фонари и голубоватые от работающих телевизоров окна, – чтобы закрепить себя в правильном пространстве и времени.
Бо́льшую часть времени она штудировала литературу и писала работу на тему «Основания для депортации и высылки». Когда он сказал, что готов прочесть её опус, она рассмеялась и протянула ему лист бумаги. Текст был написан на другом языке. Шведский, предположил он. Правильно, сказала она.
Как-то в начале их отношений он пошёл вместе с ней на концерт, хотя классическая музыка всегда казалась ему невероятно скучной. Надо было вытерпеть – он посмотрел в программке – «Страсти по Матфею» Баха. Это длилось целую вечность. Сколько ещё сопрано будет выть о божьей милости? Он старательно подавлял желание вытащить мобильный и в какой-то момент, иронически улыбнувшись, даже попытался встретиться с ней взглядом, но она не отрываясь смотрела на сцену. И щёки её блестели от слез.
В антракте он заметил долгие взгляды, которыми мужчины провожали её фигуру в платье с глубоким вырезом на спине. Она позволила ему держать себя под руку. Сама она редко к нему прикасалась, не брала за руку, никогда бы не села к нему на колени в общественном месте и не позволила бы другой вульгарный тактильный контакт. Маркировать своё особое право он мог только этим лёгким касанием, от которого она не уклонялась.
Вернувшись в темноту зала, он подумал, что изъян скорее в нём, а не в музыке. Он откинулся на спинку кресла и попытался, забыв обо всём, отдаться впечатлению.
– Что ты об этом думаешь? – спросила она по дороге домой. Обычно Филипа не мучила необходимость отвечать нечестно. Наоборот, если говорить то, что хочет услышать собеседник и требует ситуация, всё становится легче и проще. Другое дело писать – писать он мог, только веря, что во всём мире существует только он и его текст. Кроме того, текст, в котором нечто болезненное подменяется или искажается, редко получается хорошим. Но это не касается человеческого сосуществования. Люди редко говорят что думают. И не стремятся услышать, что думают другие. Люди готовы слышать что угодно: что они уникальны, хотя они посредственны, что они красивы, хотя они внешне заурядны, что тебе хорошо, хотя ты в отчаянии, и что в субботу будет солнце, хотя вероятнее всего будет дождь.
С женщиной, которая шла с ним рядом, всё было иначе. Свою историю она хранила в тайне, но при этом вела себя безоговорочно искренне, плакала на концерте и по природе была прямой и открытой. Её увлекали самые разные вещи, и она крепко держалась за всё, что вызывало у неё интерес. Постепенно, методично и осторожно нащупывала главное. Филип знал, что она работала переводчиком где-то в воюющей Африке, и именно этим опытом он объяснял её упорное желание проникнуть в глубины человеческого существования. Ничто человеческое мне не чуждо, как это выразили Маркс и Теренций. Подобная позиция стимулировала ответную откровенность. И эта откровенность представлялась ему условием для нахождения в её световом радиусе. Любезности и преувеличения она вычислит и отбросит мгновенно. Не говоря уж о попытках выглядеть умным.
– Мне кажется, Баха я не понимаю, – в конце концов сказал Филип. Банальный комментарий, но ничего другого он придумать не смог. Он постарался развить мысль: – Я видел, что тебя музыка тронула. Но сам я и близко не почувствовал ничего подобного. Мне казалось, то, что тебе нравится или не нравится та или иная музыка, – это дело вкуса, но сейчас я подозреваю, что у меня просто недостаточно опыта восприятия определённого искусства.
– А что тебя обычно трогает? – спросила она. – Ты когда-нибудь плакал от музыки?
Раньше Филип полагал, что способен говорить с кем угодно, если человек достаточно умён. Теперь он в этом сомневался и думал, что всё намного сложнее. Теперь всё воспринималось по-другому. Ему было трудно объяснить, о чём речь, потому что было сложно передать само содержание разговора. Описания поневоле становились обобщёнными. Более того, слова другого нужно уметь переформулировать, а он почти всегда помнил их неточно, из-за чего часть их смысла терялась. И главное, что отличало их разговоры, – он никогда не знал, что она скажет. Они начинали с Баха и переходили от темы к теме, разговаривая часами и не зная, куда приведёт их этот разговор.
Эти беседы навевали мысли об обретённом доме, ему казалось, что он нашёл наконец своё место в этом мире. Именно это состояние он и не хотел потом вспоминать, хотел забыть его начисто, но ему пришлось совладать с собой, чтобы осколок этой печали не превратил его роман в проект, движимый ненавистью и жаждой мести. Она открыла ему дверь в прежде неведомое. Филипа всегда тянуло туда, где нас нет, однако теперь ему больше всего хотелось находиться рядом с ней. Много позже он нащупает опорные точки, на которых основывалось ощущение контакта и близости, но тогда оно воспринималось как нечто абсолютное и цельное. И он был твёрдо уверен в том, что оно взаимно. Что их двое. Двое одиноких людей, которые обрели что-то