Золотая тетрадь - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Элла не пишет этот роман. Она боится, что, написав его, она вызовет все это к жизни.
Она снова смотрит в себя и находит: мужчина и женщина. Она, после долгого периода «холостяцкой» жизни, более чем готова к серьезным любовным отношениям. Он играет роль серьезного возлюбленного, потому что до некоторой степени нуждается в чем-то вроде пристанища, или — убежища. (На мысль о таком персонаже Эллу наводит опыт общения с канадским сценаристом — а именно его холодный и закрытый подход к любовному взаимодействию: он сам наблюдал за тем, как он играет роль — женатого мужчины, у которого есть любовница. Именно этот аспект личности канадца использует Элла — мужчина, наблюдающий за тем, как он играет какую-то роль.) Женщина, слишком изголодавшаяся по любви, слишком напряженная, замораживает мужчину еще больше; хотя сам он лишь отчасти осознает, что находится в замороженном состоянии. Женщина, которая до сих пор всю жизнь была нетребовательной, неревнивой, лишенной инстинкта собственницы, превращается в настоящего тюремщика. Все происходит так, словно в нее вселяется чуждая ей личность. И она с искренним удивлением наблюдает за тем, как ее изнутри разъедает эта порча, как она стремительно превращается в какую-то мегеру, одержимую собственническими страстями, наблюдает так, словно это второе «я» не имеет к ней ровно никакого отношения. И она в этом убеждена. И когда мужчина обвиняет ее в том, что она ревнивая шпионка, она ему отвечает, и отвечает искренне: «Я не ревную, я никогда не была ревнивой». Элла рассматривала этот сюжет в изумлении; потому что ничто из ее личного опыта не могло его породить. Откуда тогда он пришел? Элла думает о жене Пола — но нет: та была слишком смиренной и всепрощающей, чтобы навести на мысли о такой вот героине романа. Или, может, ее собственный муж, унижающий себя самого, ревнивый, малодушный, закатывающий больше свойственные женщинам истерики от собственной мужской несостоятельности? Вероятно, думает Элла, этот образ, образ ее мужа, с которым была связана ее жизнь так недолго и, судя по всему, отношения с которым не слишком глубоко ее затронули, и есть мужской эквивалент сварливой бабы из ее романа? Который, как бы то ни было, она решает не писать. Он написан, внутри нее, но она не воспринимает его как свой роман. «Может, я все это где-то прочитала? — недоумевает она. — Или же кто-нибудь мне это рассказал, а я позабыла, что слышала это?»
Примерно в это время Элла наносит визит своему отцу. Прошло уже некоторое время с тех пор, как она видела его в последний раз. В его жизни ничего не изменилось. Он по-прежнему спокоен, поглощен уходом за своим садом, поглощен своими книгами, военный, превратившийся в какого-то мистика. Или он всегда был мистиком? Элла, и это происходит с ней впервые, задается вопросом: а каково, интересно, это было — быть замужем за таким человеком? Она редко думает о своей матери, ушедшей из жизни так давно, но теперь она пытается оживить в себе воспоминания о ней. Она видит практичную, жизнерадостную, суматошную женщину. Однажды вечером, сидя напротив отца у камина, в заполненной книгами комнате с белым потолком, прорезанным черными полосами балок, Элла наблюдает за тем, как он читает, потягивая виски, и наконец решается за говорить о матери.
На лице ее отца тут же появляется в высшей степени комичное сражение тревоги; понятно, что и он много лет не вспоминал умершую жену. Элла настаивает.
Наконец он произносит, отрывисто:
— В целом твоя мать была слишком для меня хороша.
Он смеется, ему неловко; и обычно отстраненное выражение его голубых глаз неожиданно меняется — глаза бегают, испуганный взгляд пойманного врасплох животного. Этот смех задевает Эллу; и она понимает — почему: она сердится от лица его жены, своей матери. Она думает: «В чем наша с Джулией проблема — вещь совершенно очевидная: по своему складу мы обе не жены, а любовницы, а по своему возрасту мы давно из этого статуса вышли». Вслух она интересуется:
— Почему слишком хороша? — хотя ее отец уже и закрылся снова книгой как щитом.
Он говорит, выглядывая поверх книги, пожилой, словно сделанный из хорошо выдубленной кожи человек, внезапно охваченный переживаниями тридцатилетней давности:
— Твоя мать была хорошей женщиной. Она была хорошей женой. Но она ничего не смыслила, она совершенно ничего не смыслила, всякого такого в ней совсем не было.
— Ты говоришь о сексе? — спрашивает Элла, принуждая себя произнести это, невзирая на то отвращение, которое рождает в ней необходимость связывать подобные понятия с жизнью собственных родителей.
Отец смеется, он задет, рассержен; его глаза снова забегали.
— Конечно, вы все теперь легко говорите о всяком таком. А я никогда об этом не говорю. Да, секс, если вы так это называете. Когда ее делали, эту деталь в нее не вложили, такого рода вещи.
На Эллу, как оружие, направляется обложка мемуаров какого-то британского генерала.
Но она не отступает:
— Ну, и как ты этот вопрос решал?
Обрезы книги, похоже, слегка задрожали. Пауза. Она имела в виду: разве ты не пытался ее научить?
А из-за книги доносится голос отца — манера говорить у него рубленая, голос при этом звучит неуверенно; рубленая манера связана с долгими годами тренировки; неуверенность вызвана неопределенностью, царящей в мире его личных переживаний:
— Когда это становилось для меня невыносимым, я отправлялся куда-нибудь и покупал себе женщину. А ты чего хотела?
Это «а ты чего хотела» адресовано не Элле, а ее матери.
— А какая ревнивая! Она была ко мне совершенно равнодушна, но ревновала она меня как больная кошка.
Элла говорит:
— Я хотела сказать, может быть, она стеснялась. Может быть, тебе следовало всему ее научить?
Она говорит так, потому что вспоминает поговорку Пола: «Не бывает фригидных женщин, бывают только неумелые мужчины».
Книга опускается на колени отца, тощие колени похожих на палки ног. На желтоватом, сухом, худом лице вспыхнул румянец, голубые глаза — выпуклые, как у насекомого:
— Послушай. Насколько я понимаю, брак — это… — что ж! Что ж, вот ты сидишь передо мной, значит, полагаю, брак наш был оправдан.
Элла говорит:
— Полагаю, мне бы следовало попросить прощения, — но я хочу что-нибудь о ней знать. В конце концов, она была моей матерью.
— Я о ней не думаю. Много лет. Я иногда вспоминаю о ней, когда ты оказываешь мне честь и наносишь визит.
— Так вот почему мне кажется, что ты не хочешь видеть меня часто? — замечает Элла, но она при этом улыбается и ловит его взгляд.
— Я никогда ничего такого не говорил, не так ли? Я ничего такого не чувствую. Но все эти семейные узы — вся эта семейная канитель, брак, и все в таком духе, все это кажется мне довольно нереальным. Ты моя дочь, в это я верю. А зная твою мать, могу сказать, что иначе и быть не может. Но я этого не чувствую. Кровные узы — ты понимаешь, что это? Я — нет.
— Да, — говорит Элла. — Когда я здесь, с тобой, я чувствую какую-то связь. Не знаю какую.