Ты самая любимая - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тебе, Саша, я могу объяснить, что значит это «сопричастие», — Галина Павловна Вишневская помогает продуктами, одеждой и мебелью детскому дому в Кронштадте, Ростропович после премьеры «Хованщины» в Большом театре оставил свой гонорар в банке, и на эти деньги уже три года живут двадцать два музыканта оркестра Большого театра. А все 250 тысяч долларов его премии «Глория» идут на выплату стипендий двадцати трем студентам Московской консерватории. И еще они регулярно отправляют тонны — тонны, старик! — продуктов в различные детские дома и больницы, и туда же — медикаменты на миллионы долларов…
Саша, пойми, он не хвалился этим, он написал, что они с Галей просто хотят «чувствовать себялюдьми среди тех своих соотечественников, которые находятся в тяжелейшем положении».
Но ведь и я написал свое письмо, вступаясь засвойнарод и ради того, чтобы мои баснословно богатые братья по крови сталилюдьми среди людей. Я не мог не крикнуть им об этом. Разве они бедней Ростроповича?
А Ростропович в конце письма написал мне, что он потрясен моей смелостью. Которую, между прочим, главный редактор одной якобы независимой газеты назвал глупостью, а бывший «главный» советский певец — оплаченной провокацией.
Но я признаюсь тебе, Саша, это не была ни смелость, ни глупость, ни тем более какая-то рассчитанная акция. Эта статья была написана просто по вдохновению — ее буквально вдохнули в меня среди ночи, вдохнули свыше, продиктовали. Я, как под диктовку, написал ее на одном дыхании и без всякой правки отнес в редакцию. Думая по наивности, что вслед за мной с таким же призывом к олигархам русской национальности обратятся мои братья-славяне Слава Говорухин или Олег Табаков. Этого не случилось — к моему полному изумлению. Зато теперь посреди вселенской хулы я стоял над своей факс-машиной и читал последние строки письма Ростроповича. Там было написано его рукой и его летящим почерком: «Об одном очень Вас прошу — если где-нибудь когда-нибудь будут у Вас неприятности в связи с этой публикацией — дайте мне знать. А если когда-нибудь при моей жизни будет вблизи Вас погром, я сочту за свой долг и за честь для себя встать впереди Вас. Обнимаю Вас с благодарностью и восхищением, всегда Ваш Ростропович, а для Вас — просто Слава…»
Саша, я получил это письмо 5 октября — за три дня до своего дня рождения. И это стоило всех поздравлений! Скажу тебе как на духу — ведь сейчас у нас Ночь откровений, — если бы мне сказали сегодня: не пиши своего письма олигархам, не подставляйся под этот огнемет проклятий, я бы все равно написал. И потому, что не мог не писать, и еще потому, что без той публикации не получил бы письма Ростроповича. Дело не в том, что это, конечно, ужасно лестное, просто замечательное письмо великого музыканта и не менее великой личности — человека, который вопреки всей мощи советской империи дал в свое время кров и пристанище великому изгою этой власти Александру Солженицыну. Нет, дело не в этом. А в том, чтоименно это письмо делает меня Евреем. Понимаешь, о чем я? Да, я еврей и горжусь этим, как высоким званием, и пишу об этом в своих книгах с гордостью и даже с хвастовством. И когда я восхваляю в этих книгах наш ум и половую мощь, ни одна еврейская газета не оспаривает меня, хотя среди евреев полно и дураков, и импотентов. Зато стоило мне призвать своих богатых собратьев по крови к благотворительности, как меня прокляли, предали анафеме, назвали юдофобом и антисемитом. Но я думаю, что не им судить. Даже если они все в ногу, а я — не в их ногу, я еврей не по их суду и не тогда, когда хожу в синагогу. А тогда, когда меня, как еврея, уважают и ценят лучшие люди других народов — и особенно того народа, среди которого мы родились. И если сам Мстислав Ростропович готов защитить меня от погрома, то я — настоящий еврей, истинный! Да будет это, кстати, известно тебе — наполовину русскому, на четверть украинцу и на четверть поляку.
— Я это учту, старик… — усмехнулся Саша. — А у этой истории есть продолжение? Ты ответил на это письмо?
— Продолжение этой истории случилось в Москве, в декабре, в день рождения Александра Солженицына. В честь его восьмидесятилетия Ростропович прилетел в Москву и давал концерт в Большом зале Московской консерватории. Я в те дни был в Москве по своим литературным делам. И конечно, приехал в консерваторию. Но если ты помнишь, в тот день в Москве был ужасный снегопад, и я больше часа ехал машиной от Красной Пресни до консерватории. И опоздал аж на сорок минут! Оправданием мне может служить только то, что из-за этого снегопада опоздал не я один, а даже жена юбиляра! И все первое отделение Александр Исаевич просидел один, рядом с пустым креслом жены. И с лицом, окаменевшим от обиды, — ведь он никуда и никогда не ходит без нее. А тут — на концерте в его честь! под объективами телекамер! на виду у всей московской элиты и самого Ростроповича! — он сидел в одиночестве. Можешь себе представить его лицо?!
Опоздав на сорок минут, я уже не пошел в администрацию за билетом, а, чтоб не терять время, по какой-то немыслимой цене купил с рук простой входной и побежал по лестнице в зал. Но все двери в зал были уже закрыты, их охраняли суровые билетерши. Тогда я нырнул в дверь служебного входа за кулисы, поднялся по лестнице куда-то наверх, в гримерные. И оказался вдруг прямо в том узком коридорчике, который ведет от гримерных на сцену.
— Где тут комната Ростроповича? — спросил я у какой-то администраторши.
— Вас туда не пустят, — сказала она. — Но стойте здесь, он сейчас пойдет на сцену.
И действительно, буквально через минуту в глубине коридора возник Ростропович в обнимку со своей виолончелью. Он шел быстро, стремительно — навстречу аплодисментам, которые неслись через сцену из зала. А он, насупившись, смотрел не вперед и не себе под ноги, а куда-то в себя, внутрь. Словно уже был до макушки наполнен музыкой, которую нельзя расплескать. И свою огромную виолончель тоже нес не как тяжесть или груз, а с той нежной силой, с какой я ношу своего весьма увесистого сына.
Мне бы, конечно, не встревать поперек его пути в эту святую для него минуту! Но я встрял. Я шагнул к нему от стены и сказал:
— Мстислав Леопольдович, я…
Он пролетел мимо, даже не поведя зрачком в мою сторону!
Наверное, на моем лице отразилось такое унижение, что стоящая рядом со мной администраторша сказала:
— Не обижайтесь. Он вас просто не слышал. Вы приходите в антракте.
Я ушел вниз, в буфет, взял коньяк и, медленно цедя его, думал, не уйти ли мне отсюда к чертям собачьим? Зачем я пришел? Я не мальчишка, чтобы стоять у стены. Да, у Ростроповича была сентиментальная минута, когда он читал мое письмо олигархам. Да, как человек эмоциональный, он прослезился и даже написал мне несколько возвышенных строк. Но помнит ли он об этом? И на фиг я ему нужен? Что, собственно, мне нужно от него? А что, если он уже раскаивается в том, что писал мне? Что, если он будет со мной сух и вежлив — на бегу, мельком, ведь сегодня юбилей его друга — и какого друга! Так до меня ли ему? Ведь еще один его жест невнимания, равнодушия — и все, это перечеркнет его письмо! И с чем я тогда останусь? С эпитетами эмигрантской прессы?..