Записки капитана флота - Василий Головнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читатель может постигнуть только отчасти приятнейшие ощущения, родившиеся в нас при сем случае. Японцы, из скромности не желая нарушить излияния наших чувствований, оставили нас, а сами, сев поодаль, занимались между тем собственною беседою. Наши вопросы и ответы с обеих сторон сначала ни связи, ни порядка не имели. Потом, удовлетворив стремлению взаимного любопытства, занялись мы предметами, до дела касающимися, на что имели достаточно времени и полную свободу со стороны скромных японцев. Капитан Головнин сообщил мне в коротких словах о страданиях своих во время его плена, а я со своей стороны известил его обо всем том, что знал о любезном нашем отечестве, о родных и друзьях его, прося его уведомить и товарищей его несчастья о том, что было мне известно об их родных, знакомых и друзьях, ведая, сколь нетерпеливо они сего ожидали.
При сем свидании господин Головнин вывел меня из великого заблуждения, в которое я было впал: худое состояние шлюпа заставляло меня помышлять о зимовании в Хакодаде; я опасался отправиться в такое весьма позднее время года в Камчатку, но когда он сказал мне, что по японским законам будут содержать нас как пленных, то надлежало стараться о скорейшем окончании дела, и потому я немедленно, по совету господин Головнина, написал требуемые главными начальниками объяснения на известные уже читателю пункты. Наконец я распрощался с другом моим в надежде вскоре более на японском берегу с ним не разлучаться, возвратился на шлюп, а господин Головнин в сопровождении японцев пошел обратно в место своего заключения.
К вечеру я был обрадован неожиданным приездом нашего доброго Кахи. Вошед ко мне в каюту с молодым человеком, он, наперед поздравив меня с приятным свиданием с господином Головниным,[103] сказал: «Имею рассказать тебе нечто чудесное: вчера, без всякого ожидания и помышления придя домой, я застал у себя – кого бы ты думал? – сына своего! Он только что успел приехать, присоединился к толпе народа и видел нас съезжавших на берег; вот он, смотри на него. Похож ли он на меня? Вместе с сею радостью я получил, – говорил приметно восхищенный Кахи, – от моей жены приятное и также чудесное известие. Она, совершив по обещанию поклонение угодникам, возвратилась в добром здоровье домой и едва успела, вошедши в покои, снять с себя дорожное одеяние, как совсем неожиданно приносят к ней с почты мое письмо, отправленное по прибытии нашем в Кунашир».
Я поздравил с истинным участием почтенного Кахи с такими приятнейшими для чувствительного отца и нежного супруга новостями. Он был в великом восхищении, что сии радостные происшествия совершились при стечении таких необыкновенных случаев, убеждавших его более и более в веровании предопределению, всегда его мысль занимавшему.
После сего я, поговорив с любезным его сыном, представил его вошедшим ко мне в каюту офицерам; они чрезвычайно были рады с ним познакомиться и повели показывать ему наш шлюп, а потом посредством переводчика Киселева занимались с ним беседою. Оставшись наедине с исполненным удовольствия Такатаем-Кахи, я услышал от него, что сделалось ему известным о друге его, удалившемся в пустыню. Он повторял с восторгом: «Тайшо, в Японии есть люди, которых без фонаря можно видеть[104]. Чем, ты думаешь, – спросил он у меня, – могу я наградить такого человека, доказавшего мне, что он истинный мой друг?»
Я не мог вскоре собраться с мыслями, что ему отвечать. Кахи продолжал: «Богатство он презирает, надобно сделать мне что-нибудь такое, чтобы достойно было великой его души. Ты знаешь, – говорил он, – что я имею дочь, которую за дурные ее поступки, не только что лишил моего имени, но и не почитаю ее более для меня существующею. Твое участие в ее судьбе было велико; я неоднократно был растроган твоими убеждениями к примирению с нею и, может быть, оскорбил твое дружество, оставшись непреклонным, ибо ты требовал жертвы от моей чести, не зная наших обычаев. (В Камчатке пересказал он мне в откровенной беседе о несчастной участи своей дочери, с которою я старался убедить его к примирению, доводил его до слез и только.) Теперь, обладая таким сокровищем, каковым оказался удалившийся от света мой истинный друг, я хочу принести в жертву такому редкому другу уязвленное, по нашей национальной чести, смертельными ранами родительское сердце. Я решился воззвать к жизни мою дочь и примириться с нею навеки; извещу об этом просто моего друга, он поймет мой поступок».
Под конец просил он меня позволить ему теперь исполнить свое желание: раздать матросам находящиеся у нас его вещи. Он сам раздавал их каждому лично, а тех, которых особенно знал, одарил лучшими вещами; в этом числе наш повар был счастливее всех. Подавая ему выбранные вещи, он назвал его ненгоро, т. е. приятель[105]. Окончив раздачу своих пожитков, коих был у него такой большой запас, что на каждого человека досталось по особенной вещи (оныя состояли из бумажного и шелкового платья, больших на вате одеял и халатов), он просил меня позволить сего вечера нашим матросам повеселиться, говоря: «Тайшо! Японский и русский матрос все равно – все они любят пить вино. Хакодаде – гавань безопасная». Хотя для такого радостного дня и была выдана всей команде двойная порция водки, но усердию Кахи нельзя мне было отказать; он тотчас отправил своих матросов на берег за вином и, по японскому обычаю, приказал привезти на каждого матроса картуз табаку и по трубке, а сам сошел ко мне в каюту, куда заблаговременно внесены были все посольские вещи.
Тогда я, обратясь к нему, сказал: «Теперь должен ты сделать нам удовольствие исполнением своего, данного мне в Кунашире, обещания. Выбирай, что тебе угодно? Или, так как ваши чиновники отказались от принятия от нас подарков, возьми все». – «Какая для меня будет польза, – говорил он с дружескою откровенностью, – взять у вас сии дорогие вещи[106], когда по нашим законам, правительство у меня их отберет, сделав мне за оные денежное вознаграждение?» Однако нам удалось убедить его взять по крайней мере на удачу несколько вещей. Отобравши сам, что более ему нравилось, вдобавок попросил он у меня пару серебряных ложек, несколько пар ножей и прочего столового прибора, много понравившийся ему русский самовар. «Чтобы, – говорил он, – иметь мне удовольствие, в воспоминание гостеприимного моего у вас житья, угощать иногда моих искренних приятелей по русскому обычаю[107]». Приятное наше с ним беседование продолжалось до самой полуночи. Уезжая, он изъявил великое сожаление, что не может по своим законам пригласить нас к себе в дом, где, говорил благородный Кахи с сердечным выражением, может быть удалось бы и мне угостить вас так, что и вы пожелали бы иметь хаси и саказуки (т. е. маленькие вместо вилок и ножей употребляемые палочки и лаковые чашки) в память японского гостеприимства.