4321 - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А чего нет? Все равно они ее отклонят. И тогда пошлем к этим людям из «Грома», и они от нее тоже откажутся.
Ладно, мистер Отрицатель, один последний вопрос. Титульный лист. Книга где-то на следующей неделе уже куда-нибудь полетит, а какое имя ты себе хочешь взять?
Какое имя? Мое, конечно.
Я имею в виду Арчибальд, или Арчи, или А., или А. с инициалом твоего среднего имени.
По свидетельству о рождении и паспорту я Арчибальд, но только меня так никто никогда не называл. Арчибальд Исаак. Я никогда не был Арчибальдом и никогда не был Исааком. Я Арчи. Я всегда был Арчи и всегда буду Арчи до самого конца. Это мое имя, Арчи Фергусон, и этим именем я буду подписывать свою работу. Не то чтоб сейчас это имело какое-то значение, разумеется, потому что ни один издатель в здравом уме нипочем не захочет издавать такую странненькую книженцию, но об этом приятно подумать на будущее.
Так оно и продолжалось в дневные часы первых месяцев Фергусона в Париже: удовлетворенность напряженных занятий и прилежной работы над книгой, постоянное улучшение французского после летней программы в Вермонте, занятия в «Alliance Française», ужины, где говорили исключительно по-французски, с парижскими друзьями Вивиан, ежедневные беседы с Селестиной, не говоря уже о многочисленных встречах с посторонними людьми, у барных стоек, поглощая сандвичи с ветчиной в кафе, где он обедал, что превратило его в двуязычного американца во Франции с соотношением почти что пятьдесят на пятьдесят, и до того погрузился он в свой второй язык, что, если б не его занятия по английскому, если б не писал он по-английски и не взаимодействовал с Вивиан только на этом языке, английский у него, быть может, и начал бы отсыхать. Теперь ему часто снились на французском сны (однажды, как это ни комично, с английскими субтитрами, бежавшими по низу действия), а голова его постоянно бурлила причудливыми, часто непристойными двуязыкими каламбурами, вроде преобразования обычного французского выражения vous m’en demandez trop (спросите что-нибудь полегче) в английский омоним ошеломительной вульгарности: вы в манде-манде трое.
Манды, однако, не шли у него из головы, равно как и херы, вместе с воображаемыми и припоминаемыми телами голых женщин и мужчин как из настоящего, так и из прошлого, ибо как только вечером садилось солнце и город темнел, бодрящее уединение его дневного режима зачастую рушилось в некое ночное одиночество, от какого перехватывало дух. Первые месяцы оказались для него труднее всего, начальный период, когда его знакомили со многими людьми, но никто ему особенно не нравился, никто не нравился даже на одну миллионную долю того, как ему нравилась Вивиан, и он потрошил те пустые, поздние, ночные часы в своей маленькой удушливой комнатке, занимаясь чем-то, что его отвлекало от одиночества: читал (почти невозможно), слушал классическую музыку из своего карманного транзисторного приемника (несколько возможнее, но никогда не дольше двадцати или тридцати минут за раз), принимался за вторую смену работы над своей книгой (трудно, порой продуктивно, порой бесполезно), ходил на десятичасовые сеансы в кинотеатры за бульваром Сен-Мишель и вокруг него (преимущественно приятно, даже если фильмы были не очень хороши, но затем в половине первого он возвращался к себе в комнату, а там его вновь поджидало одиночество), бродил по улицам Ле-Аль в поисках проститутки, если проблема манды-и-хера с ревом вырывалась из-под контроля (ажиотаж в паху, пока шел мимо бесчисленных шлюх на тротуаре, временное облегчение, но секс был отрывист и уныл, безликие поебки, не имеющие никакой ценности, что неизбежно наполняли его мучительными воспоминаниями о Джулии, когда он издалека возвращался в темноте домой, а с его содержанием всего лишь в восемьдесят долларов в неделю от матери и Гила, такие десяти- и двадцатидолларовые загулы приходилось сводить к минимуму). Последним решением был алкоголь, который мог входить в состав и других решений, – пить и читать, пить и слушать музыку, пить, вернувшись из кино или от очередной грустноглазой бляди, – единственное решение, решавшее всё, когда бы одиночество ни становилось для него чрезмерной обузой. Поклявшись больше не притрагиваться к скотчу после очередной из слишком многих отключек в Нью-Йорке, Фергусон перешел на красное вино – предпочитаемое лекарство, и с литром vin ordinaire, продававшимся за какой-нибудь жалкий франк в какой-нибудь épicerie по соседству, близко от мест его обеденной кормежки (двадцать центов за голую бутылку без этикетки в бакалеях, разбросанных по всему шестому округу), у Фергусона в комнате всегда бывало припасено одна-две таких бутылки, и когда б ни выходил он на улицу или оставался в тот или иной вечер дома, красное вино за один франк становилось действенным бальзамом, чтобы нагнать на него дремоту и следующий за нею нырок в сон, хотя те мерзкие, безымянные марки и могли дурно воздействовать на его организм, и он, проснувшись поутру, частенько оказывался в бореньях с поносом или с ватной, раскалывающейся головой.
В среднем ужинал он наедине с Вивиан в квартире раз или два в неделю, традиционным харчем для холодов, вроде pot au feu, cassoulet и boeuf bourguignon, приготовленные и подаваемые Селестиной, у которой в Париже не было ни мужа, ни родни, и она всегда могла лишний раз выйти на работу, если требовалось, настолько вкусные трапезы, что вечно голодный Фергусон редко мог устоять от добавки главного блюда или даже двух, и вот именно во время тех спокойных ужинов один на один они с Вивиан подружились или же укрепили дружбу, что существовала между ними с самого начала, оба делились историями из своей жизни, и многое из того, что он теперь узнал, оказалось совершенно неожиданным: родилась и выросла она в бруклинском районе Флетбуш, к примеру, в той же части города, где жил первоначальный Арчи, еврейка, несмотря на то, что происходила из семейства по фамилии Грант (что подвигло Фергусона рассказать ей историю о том, как в одночасье его дедушка из Резникова стал Рокфеллером, а затем и Фергусоном), дочь врача и учительницы пятого класса, на четыре года младше своего блестящего брата-ученого Дугласа, доброго друга Гила на войне, а затем, еще не успела она закончить и среднюю школу, – поездка во Францию в 1939-м в пятнадцать лет, навестить дальних родственников в Лионе, где она и познакомилась с Жаном-Пьером Шрайбером, еще более дальним родственником, быть может, четверо- или пятиюродным братом, и хоть тот и отпраздновал совсем недавно свое тридцатипятилетие, то есть оказался на добрых двадцать лет ее старше, что-то случилось, сказала Вивиан, между ними вспыхнула искра, и она отдалась Жану-Пьеру, он – вдовец, заправляющий важной французской экспортной компанией, а она – всего лишь ученица предвыпускного класса средней школы Эразмуса в Бруклине, связь, что, несомненно, поражала посторонних своей легкой извращенностью, но такой она никогда не казалась самой Вивиан, она расценивала себя как взрослую, несмотря на молодость, и потом, когда немцы вторглись в Польшу в сентябре, у них уже не было ни малейшей возможности снова увидеться, пока не кончилась война, но Жан-Пьер был в безопасности в Лозанне, и за те пять дет, какие потребовались Вивиан, чтобы закончить среднюю школу и выпуститься из колледжа, они с Жаном-Пьером обменялись двумястами сорока четырьмя письмами и уже дали обет жениться друг на дружке к тому времени, как Гилу удалось подергать за нужные ниточки, что позволили ей проникнуть во Францию сразу после того, как в августе 1944-го Париж освободили.