Вонгозеро. Живые люди - Яна Михайловна Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Алёшу убили – ровно на десять лет позже, чем всех остальных, оставшихся в прошлом, опасном и сумасшедшем десятилетии, – она, пожалуй, совсем не удивилась, словно с самого начала знала, что никакое будущее – степенное взросление, дети, горка с бледным сервизом «Мадонна» – с ним невозможно. Словно это добровольное заточение, на которое она согласилась, которое сама себе устроила, было не более чем временным, постепенно теряющим силу подношением каким-то неумолимым закономерным правилам, банальной отсрочкой. Она сняла телефонную трубку, и слушая голос на другом конце провода, успела даже подумать – «а почему Северное?» Это кладбище было самым дальним, на противоположной окраине, за мостом. Звонивший был сух и деловит: просто назвал ей адрес и номер дорожки. Он даже не сказал, что случилось, а она была слишком поглощена усилием запомнить, куда и когда ей следует явиться, чтобы задавать ещё какие-то вопросы; она и не задала их – просто не успела, и даже не спросила имени этого анонимного вестника, оно бы ни о чём ей не сказало, это имя, всё равно не связалось бы ни с одним из скучных, плоских, посторонних лиц, всплывавших время от времени и замечаемых разве что краем глаза.
На кладбище она опоздала – не нарочно, а потому, что долго искала могилу в паутине одинаковых утыканных гранитом дорожек. К тому же, ей попался сварливый таксист, потребовавший доплаты из-за пробки, в которую их угораздило угодить по дороге, и лишних пять минут она провела в машине у въезда на кладбище, испуганно роясь в сумочке. Выискивая под его неодобрительным взглядом смятые десятки, она была остро ему благодарна, сама не понимая толком, за что именно.
Место, где Алёшу должны были хоронить, она определила по небольшой, но плотной толпе людей. Люди стояли очень тесно, и одновременно как будто старались не оказаться в первом, ближайшем к гробу ряду, словно боялись, что именно от них потребуется демонстрация самого интенсивного горя или, предположим, знание каких-нибудь специальных, важных ритуалов. Возможно, поэтому они с готовностью расступились, позволили ей подойти поближе. Незнакомая молодая женщина с некрасивым опухшим лицом лежала поперёк гроба и кричала ужасным, диким и как будто злым голосом, и она сразу почему-то угадала в ней Алёшину жену. Минуту или две она стояла возле самого гроба, возле голосящей женщины, и слушала неловкий принуждённый крик, и не знала, куда девать руки, а потом несколько крепких низкорослых тёток с такими же, как у жены, маленькими скуластыми личиками, похожими на мордочки каких-то хищных маленьких зверьков, внезапно выделились из толпы и оттёрли её назад, за чужие спины. Под их взглядами (которых она не видела, но предполагала) она и простояла добрых полчаса на леденеющих ногах, так что в очереди, образовавшейся наконец для прощания, оказалась почти последней. Очередь эта облегченно, скоро продвигалась вперёд, перетекая, как песок из одной склянки в другую, от приличествующей событию размеренности – к перспективе поминок, и шагая по холодной утоптанной земле, она чувствовала только неловкость и острое желание, чтобы всё поскорее закончилось. Подойдя, она опасливо и быстро нагнулась, и тут же упёрлась взглядом в широкую аляповатую ленту, лежавшую поперек Алешиного лба, в толстый слой жизнерадостно-кирпичного грима, покрывавшего Алёшины мёртвые щёки. И не прикоснулась, не поцеловала, прошла дальше.
Именно это в похоронах запомнилось ей сильнее всего – чувство неловкости от неявных, ни разу ею не перехваченных, но от этого не менее материальных чужих взглядов, как будто следивших за тем, чтобы она не посмела нарушить приличия или как-нибудь, не дай бог, превзойти степень горя, закреплённую здесь, на этом кусочке пространства, за совершенно другой женщиной; и ещё – абсолютную поддельность всего увиденного: и похожий на школьный пенал, обитый цветной бумагой лиловый гроб, выложенный изнутри блестящим каким-то подкладочным ситцем с торчащими из швов дрожащими на ветру нитками; и чужой, неузнаваемый предмет, лежащий внутри, укрытый покрывалом, больше всего напоминающим накрахмаленную тюлевую занавеску; и искусственные аляповатые цветы, свёрнутые из той же бумаги, с толстыми пластмассовыми черенками; и даже сами скорбящие, как будто исполняющие тягостную, нелюбимую роль. Всё было ненастоящим и не имело к живому Алёше никакого отношения.
Ей очень хотелось незаметно уйти, но она не посмела – скорее всего, из-за того же самого чувства неловкости, и послушно стояла, глядя себе под ноги, пока гроб накрывали крышкой и опускали, пока швыряли горстями землю, и даже потом, когда четверо куривших в сторонке мужчин ловко, в несколько минут забросали яму и соорудили над нею угловатый, прибитый лопатами курганчик; до тех пор, пока всё не закончилось на самом деле. Она даже потащилась за всеми этими людьми, когда они потянулись на выход с кладбища, закуривая и потихоньку переговариваясь; пошла следом машинально, без мыслей, и остановилась только возле кособокого ритуального автобуса, в котором хлопотливые деловитые родственницы Алёшиной жены принялись уже рассаживать и грузить, и из закопченных недр которого нет-нет, да выныривал уже робкий отрывистый хохоток. Только тогда она шагнула в сторону и исчезла, ускользнув, наконец, из-под их наблюдения, которого, возможно, и не было на самом деле.
Из квартиры, три года бывшей ей домом, а теперь, без Алёши, превратившейся просто в пустую бессмысленную бетонную коробку, ей не удалось забрать ничего. Хозяйка, каким-то загадочным образом узнавшая о смерти основного своего квартиранта в тот же день, наложила категорическое вето и на жалобную кучку красивых тонких платьев, и на полупустую шкатулку с серёжками и колечками – доказательства их с Алёшей время от времени случавшейся сытой жизни. Просрочки с уплатой аренды, которые до времени прощались улыбчивому Алёше, сложились, по хозяйкиному мнению, в некую довольно весомую сумму, объявленную в дверях, прямо поверх головы меняющего замок слесаря. Сама попытка оспорить это решение или даже остаться – пусть и на других условиях – была бы напрасной тратой сил, ненужным самообманом. Трёхлетнее ожидание неслучайного, неизбежного финала закончилось не на кладбище, а только что, в пахнущем кошками подъезде, и можно было только повернуться и уйти, чувствуя, пожалуй, даже что-то