См. статью "Любовь" - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отто вспоминал эти роды, в то время как Паула уже находилась в его доме, а Казик, Фрид и мастера искусств (см. статью деятели искусств) только направлялись к нему (см. статью сомнамбулизм, хождение во сне). Среди ночи Отто проснулся и, лежа в постели, принялся размышлять о младенце, которого несколько часов назад передал Фриду. Тут он вспомнил тягостную ночь, когда они с Фридом повели Паулу рожать в больницу, служившую в те дни также и военным госпиталем. Все втроем они поднялись в отделение доктора Вроцлава.
Отто: Там находились обыкновенные польские роженицы, а рядом лежали немцы, раненные во всяких «боевых операциях», то есть в стычках с еврейскими повстанцами гетто, и мне показалось странным, что и те и другие — и роженицы, и солдаты — совершенно одинаково кричат от боли. Каждые несколько минут кто-то рождался и кто-то умирал, словно в каком-то безумном, фантасмагорическом соревновании покидающих этот мир и прибывающих в него, ей-богу так, и Фрид, разумеется, пошел с нами, да, пошел, несмотря на то что его разрешение распространялось только на территорию зоосада и его запросто могли схватить и расстрелять за незаконное пребывание в городе, но он наплевал на это и пошел, мы стояли рядом и смотрели на нашу Паулинку, красавицу нашу, которая с бледным как мел и покрытым потом лицом лежала на белой больничной кровати и улыбалась счастливой улыбкой.
Потом врачи отослали обоих мужчин прочь, и после трех часов напряженного ожидания доктор Ворцлав вновь позволил им зайти в палату, чтобы в последний раз взглянуть на Паулу, а сам удалился с разгневанным видом — поскольку видел в них обоих виновников ее смерти. Фрид шагнул в палату первым и сделал нечто такое, от чего у Отто кровь застыла в жилах — он никогда не поверил бы, что человек способен на такой поступок: Фрид осторожно подсунул руки под сверкающую белизной простыню и под мертвое тело и с невероятной нежностью (но и профессиональной ловкостью) принял роды. Невозмутимо извлек из Паулы мнимого ребенка и положил его на ее недвижную холодеющую грудь. И без того чувствительный Отто с трудом удержался, чтобы не грохнуться в обморок, и зарыдал. На одно мгновение различил он сквозь слезы зародыш крика, немого вопля о том, что вытворяет жизнь с мечтателями, и увидел также…
Отто: Увидел, как лоб Фрида мгновенно прорезала глубокая морщина, как будто горе одним ударом раскололо его череп на части.
А следующим утром, после того как Паулу похоронили на участке, отведенном в зоопарке под захоронения — позади птичьих вольеров, — Отто впервые наблюдал, как доктор прокапывает острым носком своего ботинка черту на песке…
Отто: Вот она, эта черта.
Тогда Отто понял, что кто-то решил пометить Фрида этой внезапной морщиной, подобной шраму от топора, чтобы потом, когда будет нуждаться в нем, смог распознать. Отто прочитал жребий Фрида, выбитый где-то там внутри его головы, и поэтому окружил такой заботой и всеми силами старался пробудить к жизни, чтобы со временем, когда придет срок, Фрид оказался способным объявить противнику открытую войну. Ответить ударом на удар. Что касается Фрида, то он даже не заметил новой морщины на своем лице: в зоосаде не было ни одного зеркала, если не считать серии зеркал в конструкции, названной Прометеем (см. статью Прометей), одно приближение к которой уже грозило смертельной опасностью.
(См. статью справедливость.)
— Мунин, Едидия
Согласно Вассерману, это…
— Это человек, великие томления которого не ведомы были дотоле ни одному живому существу… Автор пышных цветущих фантазий, в полете своем подобных шестикрылым ангелам… Духам света… Рыцарь семени, которое не проливается на землю, мастер тайных высокохудожественных поллюций, развратник, архипотаскун, годами не прикасавшийся к женщине, Казанова пустых мечтаний, Дон Жуан великолепных бесплотных химер…
По его собственному утверждению (на мой взгляд, достаточно сомнительному), Мунин происходил из семьи межерических хасидов в Перемышле.
— Я — благородное вино, перебродившее в уксус, — представился он Отто во время их первой, весьма памятной встречи возле ворот тюрьмы Павяк.
С ранней юности, а точнее, с детских лет легко возбудимый потомок славного рода не мог совладать со своими бурными страстями («Сатана собственной персоной плясал в моей сковородке») и после неудачной, с его точки зрения, женитьбы бежал в Варшаву, где с азартом принимался за тысячу и одно туманное и рискованное дело, но, как нетрудно догадаться, потерпел фиаско во всех без исключения своих начинаниях. Одновременно все свободное время и все силы он посвящал единственному воистину возлюбленному им занятию, которое только Отто, в своем безграничном благородстве, мог наградить высоким званием искусства (см. статью искусство). Когда они встретились, то есть когда Мунин уже поднялся с земли и привел себя в относительный порядок, Отто увидел перед собой пожилого человека, худого, высокого, сгорбленного, облаченного в широкое замызганное пальто. На носу у изгнанника оказались непонятно каким образом уцелевшие солнечные очки поверх обычных. Обе пары были связаны между собой желтой резинкой. Маленькие, как бы щеголеватые усики тоже были желтыми, но в придачу и отвратительно грязными. От всей его фигуры исходил сильнейший запах, подобный запаху рожкового дерева. Вышвырнутый с тюремного двора энергичным пинком, он не по годам резво поднялся на ноги и со стоическим спокойствием попросил у Отто сигаретку. Сигарет Отто не держал, поскольку сам не курил, но предложил пострадавшему последовать за ним, пообещав купить где-нибудь одну. По дороге Отто впервые обратил внимание на странную походку Мунина: колени старика безостановочно вихлялись из стороны в сторону, а бедра при каждом шаге поочередно загребали внутрь, словно лопатки, взбивающие в ведерке мороженое…
Господин Маркус: Правильнее будет сказать — словно лопасти машинки, взбивающей яйца.
Отто: Совершенно верно. Именно так. При этом он беспрерывно бормотал себе под нос какие-то изречения, отрывисто похохатывал и то и дело ощупывал свое тело руками. Я не знал, как заговорить с ним, и подумал: «Вот еще один несчастный сумасшедший». Но с самого начала мне было ясно, что мы подружимся. Под конец я осмелился поинтересоваться, уж не работает ли он там, в тюрьме Павяк?
Господин Маркус: Отто и его бесподобная деликатность!
Едидия Мунин остановился, пораженный таким предположением, и, брызгая слюной, разразился безобразным смехом. Потом ткнул своим острым пальцем в грудь Отто и воскликнул…
Мунин: Я — Едидия Мунин, умножу семя твое, как песок морской! Что вы, ваша честь, — какая работа! Преступления против нравственности. — Гордо поддернул штаны едва ли не до самой шеи и сообщил таинственным голосом, словно открывал заветную тайну: — Тысяча сто двадцать шесть до вчерашнего вечера, когда меня арестовали. Меня всегда вечером арестовывают, а утром отпускают.