Ермолов - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Меня терзает участь греков, — писал он в декабре 1822 года Закревскому, — и горько будет, если не смирят зверских поступков турок. Они привыкнут позволять себе неуважение к требованиям нашим и наконец не обойдется без неприятностей».
Не только внутренняя, но и внешняя политика Ермолова отнюдь не устраивала.
Он видел нечто символическое и для себя в судьбе своих любимых адъютантов.
«Заметь, что большая часть из бывших моих адъютантов исчезли, — с горечью писал он Закревскому. — Граббе, офицер достойнейший, — несчастлив.
Фонвизин, с отличными способностями, — кажется, не на хорошем замечании.
Поздеев, исправнейший полковник, умер».
С Поздеевым, тогда адъютантом Кутайсова, он штурмовал батарею Раевского. Граббе и Фонвизин были рядом с ним в роковые моменты Заграничных походов.
Этих людей изгоняли из армии, не давали им ходу. Зато благоденствовали совсем иные. Его безумно раздражало и высокомерие петербургской элиты, и бессовестное завышение репутаций тех, кого он считал ниже себя.
Алексей Петрович знал подноготную карьер тех, кто в это время окружал императора, и это знание, как и утверждал Екклесиаст, умножало его печаль.
Меланхолия его постепенно нарастала и была глубже, чем перепады настроения в первые годы.
8 октября 1822 года он писал Закревскому: «Что скажу тебе, друг любезнейший? Скучаю ужасно, обстоятельства беспрерывно рождают дела новые, многое не ладится, многое улучшается чрезвычайно медленно, не согласуясь и с нетерпеливым моим усердием, с моим пламенным характером. Употребляю усилия всевозможные, но успехи самым постоянным трудам не соответствуют. Какая жизнь несносная!»
А в ноябре — Кикину: «Все идет медленно и с пламенным моим характером несогласно. Живу здесь давно, ничего не сделал, и это меня мучит до крайности. Браните меня, предайте проклятию, но не станет терпения и я бегу! Горестно оглянуться на шесть лет пребывания в здешней стране и ничего не произвести ощутительного, чтобы свидетельствовало об успехах».
Ермолов, разумеется, сильно преувеличивал и прекрасно это знал. Как командир Кавказского корпуса, он сделал немало — впервые подавил волю к сопротивлению у большинства горских народов и заставил их уважать его железную волю.
Он привел в относительный, но порядок гражданскую жизнь Грузии.
Но ужас был в том, что ехал он сюда вовсе не за этим.
Мы помним, с каким восторгом встретил он свое назначение, о котором мечтал много лет.
Он ехал совершать «подвиг», осуществлять самые смелые свои мечтания.
Но даже и с этой точки зрения он явно преувеличивал свои неуспехи.
Одну из главных своих задач, — пролог сокрушения Персии, — изгнание дагестанских ханов — он выполнил и с удовлетворением писал об этом Закревскому: «Не может быть ничто выгоднее для правительства здесь, как удаление сих ханов. В них никогда не было к нам приверженности и предоставленные им права не допускали власть начальства действовать решительно. Теперь, почтенный друг, кажется уже и бежать некому, ибо все земли, которые должны быть нами управляемы, все у нас в руках».
В следующем абзаце Ермолов, вопреки обыкновению, приоткрывает завесу над реальной политической кухней, над которой он шефствует:
«Недавно истребился также один из сильных владетелей, изгнанный мною в 1820 году и не перестававший делать нам некоторые пакости. Его искусно поссорили с одним из приверженных нам людей и сей по вражде убил его. Так исчезают неприятели наши!»
То бишь совершено было политическое убийство.
И дальше — поразительное утверждение, категорически опровергающее цитированные выше иеремиады: «Здесь в короткое время произошли чрезвычайные перемены, и вам на место мое надобно избрать, по крайней мере, столько же как я, счастливого начальника. Не прими за хвастовство слова мои, а меня в сем случае оправдают все, которые захотят сказать правду».
Кикину и Воронцову он жалуется на бесплодность своих неустанных усилий, а Закревскому пишет нечто противоположное.
Разгадка в том, что в каждом случае он применяет свой критерий.
С точки зрения великого «подвига», который прославил бы его имя и утолил «необъятное честолюбие», его достижения незначительны.
С точки зрения банальной государственной пользы его успехи несомненны и значительны.
Но он-то ориентирован на высший критерий — на свой собственный критерий!
Единственно, что его отчасти утешает, что в Европе догадываются о его подлинной миссии.
23 марта 1823 года Ермолов иронически замечает: «Какой нелепый врут вздор французские газеты, но я не менее благодарен за присланную записку. Я примечаю, что с некоторого времени сделался весьма интересной особою для иностранцев. Недавно один пропечатал в книге и в числе исполнителей обширных России замыслов (которых не существует) на востоке, наименован le fier Yermoloff — гордый Ермолов. Видишь ли как коротко меня знают! Таким обо мне мнением заставят наконец полагать меня чем-нибудь стоящим и некоторое иметь ко мне уважение».
Это принципиальный пассаж. Ирония здесь явно перемешана с удовлетворением. У России, то есть у правительства, «обширных замыслов на востоке», быть может, и нет, но они есть у «гордого Ермолова». Французский автор это понял. И если его, Ермолова, как носителя некой миссии в направлении Азии, не ценят в России, то мнение Европы способно эту несправедливость исправить…
Да и личные дела его скорее радовали, хотя к судьбе своих жен и детей относился он вполне по-восточному — фаталистически.
«Ты как редкий из друзей с приятностию занимаешься всем, что до меня принадлежит, и потому от тебя ничего не скрываю. Наследник мой точно умер (один из сыновей Ермолова умер в младенчестве. — Я. Г.), был малыш прекрасный, но у меня скорые средства комплектования и потому теперь двое и важных ребят. Один современник умершего, ибо в одну неделю было у меня двое от разных стран. Меньшего же заготовил я по возвращении из Петербурга. Когда-нибудь увидишь, что завод преизрядный и штука одна возрастет помудренее меня».
Это первое упоминание о личной жизни Алексея Петровича в письмах. Но из следующих фраз понятно, что они с Закревским говорили об этом в Петербурге.
Он был уверен в достоинствах своих сыновей, представлявших и Россию, и Кавказ, — и, как мы знаем, не ошибся.
26
Удивительна разница между разного типа документами, выходившими из-под пера Ермолова. Кажется, что письма его писал один человек, а дневник другой.
После мрачности и сетований писем дневник 1823–1824 годов оставляет впечатление величественного удовлетворения: проконсул объезжает вверенную ему страну, вполне благоденствующую и цветущую, населенную верными подданными.
«Сентябрь 7. Тифлис. Повсюду совершенное спокойствие. В одной Абхазии продолжался мятеж и народ не повиновался своему владетельному князю.