Безбилетник - Лукас Берфус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прикидывает. Стенд кофейщика находится этажом выше. Если всё идёт обычным ходом и этот австриец из Форарльберга не прогуливает, то через полминуты Филип уже получит свой кофе. Если там нет очереди. Никто не идёт к австрийцу, все бегут к итальянцу, который никакой не итальянец, а хорват и за четыре восемьдесят продаёт белую пену, иллюзию «меццо-жорно», вкус юга. Полминуты. Есть у него полминуты? Нет у него полминуты. За полминуты её и след простынет. Тридцать секунд в утренней рабочей толчее – это тридцать вечностей. У неё есть множество путей для того, чтобы покинуть вокзал. На запад в сторону здания почтамта, на восток к реке и, наконец, к югу в сторону промышленной зоны. Каждый из выходов разветвляется ещё на три развилки, и каждая из них – ещё на три ветви. Трижды-трижды-три и так далее. Вариантов больше, чем атомов во вселенной. То есть никакого кофе. Никакого австрийского шоколада.
Перед нею ещё пятьдесят метров перрона, потом эскалатор длиной четырнадцать метров. Если держаться её темпа, на этот отрезок уйдёт восемьдесят секунд. Если бежать, то можно сократить время на тридцать секунд. Нога без ботинка его тормозит, но тормозит не очень. Правда, ему придётся её обогнать, и в нём что-то восстаёт против того, чтобы эта женщина оказалась у него за спиной. Итак, что же делать? Волна кофейного аромата набегает на перрон и щекочет ему ноздри. Ноги, не спросясь у мозга, сами приходят в движение. Шаг, другой – и он бежит.
Он уже больше не здесь, не на перроне, не в этом мартовском утре. Он весь целиком в своём дыхании; в лёгких у него царапает, как будто по бронхам рассыпан песок. В ушах у него свистит, перед глазами пляшут белые искорки. Недосахаренный и залитый адреналином, с пересохшим ртом и с ощущением двухсуточно-бессменного белья на теле. Но добрый старый конь, на которого он может положиться, несёт его дальше, одинокий «тимберленд» на его левой ноге делает один шаг за другим, поскрипывая на гранитном полу и храбро подволакивая за собой бесподковную клячу. Он всё ближе и ближе к ней, он уклоняется влево, хочет обогнать её на некотором расстоянии, и это ему удаётся, тень, которая скользит мимо него, аромат, ландыш, быть может. И потом перед ним эскалатор. Он вдруг теряется, на какую лестницу стать. Какая из них с появлением пассажира поедет вверх, какая вниз? Зелёный свет, красный свет – да, но какой из них относится к какому эскалатору? Он прищуривается, муар рифлёных ступеней вызывает видения, рой мух, живая куча, кутерьма в глубине, облицованной кафелем. Его шатает, он делает пару шагов, хватается за перила, руку утягивает вниз относительно его тела, он перехватывается выше, становится на эскалатор с зелёной стрелкой, чувствует, как его усталое тело ускоряется. Он едет. Сейчас его утянет на верхний этаж как покорную овцу.
Сейчас. Вот сейчас он может обернуться. Она должна быть позади него. Ещё не на эскалаторе, но на подходе к нему. Он поднимается выше на пару ступеней. Металл под левой стопой неприятно холодный. Он чувствует желобки и рубчики рифления. У него есть время, до верхнего этажа ещё секунд десять. И так они стоят. Он впереди, вверху; женщина, лица которой он до сих пор ещё не видел, позади него.
И когда он замечает, как она становится на ленту эскалатора, с небольшой задержкой, чтобы поймать правильный момент, середину ступени, этот танцующий шаг, который ей приходится исполнить; когда он чувствует, что она здесь, пришла в состояние покоя для этой минуты, захваченная движущимся механизмом, этой механикой из роликов и складных ступеней, одним этим движением, правая нога уже на транспортёре; когда у него есть возможность пожинать плоды за все пятнадцать предыдущих часов; когда он может обернуться к ней и получить своё избавление, тут он не смог даже пошевельнуться. Стоял и пялился вверх. Он хотел её видеть, да что там, не было на свете ничего такого, чего ему хотелось бы сильнее, чем увидеть её. Ещё дюжина ступеней до конца эскалатора. Он должен обернуться сейчас, скоро такая возможность минует. Он едет. Не шевелится. Что она сейчас о нём подумает? Видит ли она его? Без ботинка-то? Догадается ли она, что это из-за неё он лишился ботинка? Или она просто держит его за сумасшедшего, за оборванца, за отщепенца города? Как близки они сейчас друг к другу и как далеки. Обернись. Освободи нас. Ты будешь знать, каким взглядом она смотрит на мир. И если она тебе понравится, то заговори с ней. А если она тебе не понравится, иди своей дорогой. В этом же всё дело. Взгляни на неё, ради Бога. Что тебе мешает? Но ты не можешь. Ты боишься. Боишься её взгляда. Боишься, что она не заслуживает всего этого. Минувшей ночи. Преследования. До тех пор, пока она остаётся тайной, ты можешь верить. Когда ты увидишь её лицо, ты будешь знать всё, и тебе больше нечего будет узнавать о ней. Ты разгадаешь её лицо. Ты его декодируешь. А когда ты его истолкуешь, ты больше ничего не увидишь. Ты будешь знать, что она думает. Каким она видит мир. Ты будешь понимать, но перестанешь видеть. Во всех вещах должна оставаться тайна, которая заставляет нас смотреть. Что мы уже поняли, то для нас пропало.
На бегу он суёт руку в карман брюк за монетами, спешит налево к кофейной стойке, перед которой маячит фигура в кожаной шляпе и в пончо, тощая как смерть. Разбирается со сдачей. Обменивается шутками с жителем Фельденкирха. Роется в своём кошельке и задерживает весь остальной мир. Уходил бы скорей. Прямо сейчас. Но не уходит. Девушка сходит с эскалатора. Пинок по ногам помог бы, прямо под коленный сгиб – и этот скелет исчез бы с глаз долой. Но всё длится и длится. Самаритянин за стойкой не делает никаких попыток ускорить дело.
Тут наконец этот индеец из резервации соблаговолил удовольствоваться беседой, торговая сделка состоялась и кофе получен, но зачем такой человеческой личности вообще кофе? Кофе ей не нужен. А если всё-таки нужен, она может купить себе другой. Она ставит стакан на стол, но он остаётся там недолго, поскольку Филип берёт этот кофе, говорит спасибо и уходит.
Глупые рожи застывают в глупом выражении, тут уж ничего не поделаешь. Открытый рот и две распахнутые гляделки, таким оставлен человек у стоячего столика. Без кофе.
Он пьёт на ходу, он делает большие глотки. Горячее варево обжигает рот, но действует пьяняще. Не проходит и минуты, как к нему уже вернулась способность мыслить. Он здесь. Он очнулся. Доброе утро. Продолжим. Ещё немножко.
Разве он когда-нибудь в своей жизни испытывал слабость к сэндвичам из цельнозернового хлеба или к соку из киви с морковью? Кому могут нравиться белые вертящиеся табуреты и столы из шпона? Пол сияет серой голубизной, всё свежевымыто: стены, полы, даже два манекена за стойкой. Двое студентов-вечерников, которые что-то здесь зарабатывают, стоят в отглаженных майках-поло и выставляют на продажу свои выбеленные коренные зубы. Ежеутренне они пытаются выглядеть такими же свежими, как фрукты в белой стеклянной витрине. Это их тренировка. Два работоспособных пластиковых лица, выбритые до ушей, самец и самочка, стоящие друг подле друга, как извечные брат с сестрой. Они глядят на него, но не видят его, их взгляды проходят сквозь него, они его даже не игнорируют. Рефлекторный кивок, вот всё, они не чувствуют себя призванными действовать, поскольку здесь самообслуживание. Он садится за первый же стол и должен позаботиться о том, чтобы не опрокинуться навзничь с вертящегося стула, седалищной площади которого хватило бы разве что анорексичной азиатке. Но он-то. Девяносто килограммов живого веса. Не для него это. Не следует ему здесь сидеть. Никому здесь не следует сидеть. Обосновываться здесь. В безропотной позе опорожнить миску и быстро убраться отсюда. Он прячет свою безботиночную ногу под миниатюрным столом.