Бои местного значения - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестаков второй раз за сутки вспомнил героя ледовой зимовки капитана Бадигина. Вчера только ему завидовал, а сейчас и сам в том же положении. Только полярник спокоен за свою участь до лета как минимум, а он — до… Да кто может знать, кто из них сейчас в лучшем положении? Сожмет пароход «Седов» льдами чуть покрепче — и конец капитану, не видать ему своей геройской звездочки.
— Так банька-то согрелась, пойдем, однако, — сказал Власьев.
— Мне и не хочется вроде, — с сомнением ответил нарком. — Разморило меня что-то. Да и выпили порядочно.
— Ништо, — перешел вдруг на местный диалект егерь. — Не повредит. Мы слишком-то усердствовать и не будем. Так, косточки распарим слегка да ополоснемся. Спаться будет лучше.
Жар в парилке был сухой, пронзительный, в нем даже лампа продолжала гореть как ни в чем не бывало.
На верхнем полке Шестаков почувствовал себя словно бы и легче, только в ушах гудела кровь и в виски чуть тюкало, а так ничего.
— Вы, Григорий Петрович, знаете, я ведь до вашего появления ощущал себя совершенно умиротворенным, едва ли не счастливым человеком, вот только вы меня снова слегка смутили…
— Счастливым? В такое время?
— Именно, милейший, именно. А чего же? Тюрьмы полны коммунистами, изничтожают они друг друга так, что никакому Врангелю с Деникиным не снилось, все, почитай, герои гражданской войны сведены под корень, самые глупые пока уцелели, и то, полагаю, до времени, «ленинская гвардия» тоже целиком «в штабе Духонина[14]»… Я тут газетки выписываю, детекторный приемник собрал, полностью в курсе, хоть в город не чаще, чем три раза в год, выбираюсь. Отчего же мне не радоваться? Я-то вот живу, пребывая в полной гармонии с собственной душой и природой. Про троцкистов в «Правде» почитаю, потом по лесу пойду, на живность всякую полюбуюсь, птичек послушаю…
Дневник наблюдений за природой еще веду, чучела набиваю, про повадки муравьев очерк составляю, словно бы новый Фабр… И так иной раз сладко на душе делается…
Крыленко с Дыбенкой, помните, очень против офицеров зверствовали, а теперь обоих — тоже к стенке. И еще многих, Викторова, Кожанова, Муклевича, Зофа, Зеленого! Это я только бывших моряков-предателей, советских комфлотов сейчас вспомнил. У меня, знаете, такой как бы синодик заведен, так, поверите, не успеваю кресты ставить.
Из кронштадтских карателей никто не уцелел, поверите ли?! Кто в катастрофе погиб, как Фабрициус, кто-то своей смертью умер, но в молодом, заметьте, возрасте, а большинство все же к стенке своей, советской, отправились. Чудо ведь, никак иначе!
Да со всенародным гневом и проклятиями в печати! А я, как новый крестик нарисую, по этому случаю глухаря в русской печке зажарю, да под глухаря и чарочку — чтоб ни дна ни покрышки очередной поганой душе…
Шестаков подивился столь, в общем-то, неожиданному, но в принципе, как он, немного подумав, решил, — естественному взгляду на вещи.
Это он никак не может отрешиться от ставших почти второй натурой советских стереотипов, а его бывший командир своих убеждений никогда не менял. Так французский аристократ в каком-нибудь 1793 году не мог не радоваться казни Робеспьера и его присных, а на двадцать лет позже — падению Наполеона.
— А чем же мое появление так уж ваш покой смутило? Ну, перекантуюсь я недельку-другую, да и отбуду куда подальше, а вы живите себе. Глядишь, еще и реставрации монархии дождетесь…
— Пожалуй, что и такое может случиться. Зачем бы иначе Сталин кровушку своим подельникам рекой пускает? Чтоб ни одного не осталось, кто возразить сможет, когда час придет. Историю французской революции почитывали? Очень большевики любили ее к своей примерять. А чем та кончилась? Вот то-то! С течением времени погоны вернет, как офицерские звания вернул, и адмиральские-генеральские чины тоже. А потом и императором себя объявит подобно Бонапарту…
Но это когда еще будет? Через два года или через пять… А нам-то сейчас жить предстоит. И я вас на произвол судьбы оставить не могу. Раз такая планида выпала. Что-то нам серьезное, а главное — неожиданное делать придется…
— Интересно — что же именно? — выпив еще стопку и чувствуя, что наконец и его начинает забирать, спросил Шестаков.
— Ответить окончательно и в деталях — не готов. Так и время на размышление у нас пока есть. Отоспитесь как следует, окончательно в себя придете, тогда и обсудим. Ежели же в двух словах, то можно так сказать — пора бы и нам Советской власти войну объявить.
Они нам — в семнадцатом. Мы ей — хотя бы сейчас. Думается — пришло время. Если уж даже и вы решились… Партизанскую войну начнем, а в нужный момент… — Власьев вдруг отстраняюще взмахнул рукой, потянулся к деревянному ковшику, зачерпнул ледяной воды из ведра. — Да что это мы, право, все о делах да о политике? Забудьте пока все, Григорий Петрович, жизни радуйтесь. Словно вы из опасного похода вернулись, как тогда, после боя на Кассарском плесе, а другой поход то ли будет, то ли нет.
По крайней мере — не сегодня и не завтра.
А сегодня мы с вами, как встарь, напьемся по-черному! Я в одиночку-то почти не пью, во избежание, а вдвоем со старым товарищем — сам Бог велел. Очень может славно получиться…
Он распахнул дверь парной и издали плеснул из ковша на раскаленную до малинового отсвета каменку. Ударивший со свистом пар окутал тесное помещение.
Власьев захлопнул дверь.
— Пусть пар осядет чуток…
Шестаков удивился, что в устах лейтенанта слово «товарищ» звучало отнюдь не по-советски, а так, как его произносили и век, и пять веков назад.
— Ну и напьемся, я разве против? Помните, как в Гельсингфорсе, в ресторане «Берс»?
Сам-то Шестаков по своему полуофицерскому-полуматросскому званию при старом режиме рестораны посещать права не имел, только после Февральской революции наступило уравнение в правах, но как гуляли там офицеры — помнил хорошо.
Уже после полуночи он кое-как добрался до отведенной ему Власьевым комнаты. Опьянение навалилось на него неожиданно, и проявилось оно довольно странно.
Последними мыслями, которые он успел зафиксировать, были такие: «А интересно все же, что сейчас творится на Лубянке?» и «Не понимаю, когда я успел так безобразно упиться? Ох!».
И тут же нарком провалился в гудящую, раскачивающуюся, тошнотворную пучину черного беспамятства.
А на Лубянке действительно с самого утра происходили интересные вещи.
Как и рассчитывал Шестаков, до начала рабочего дня, то есть до десяти утра, никто не заинтересовался, вернулась ли с задания группа и доставлен ли арестованный нарком куда следует.