Варшава, Элохим! - Артемий Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В детстве Януш часто смотрел в окно, целыми днями сидя в огромной гостиной с золочеными портьерами и пестрыми персидскими коврами, с массивными подсвечниками и роскошной резной мебелью. Его отец, именитый варшавский адвокат, ассимилированный польский еврей, человек нервозный, склонный к эмоциональным срывам, все свое время проводил в судах, а чопорная мать только и думала о том, чтобы сын выглядел сотте il faut, вкусно пах, хорошо питался и всегда был готов к занятиям со своими бесчисленными гувернерами и французскими боннами: немецкий, французский, польский, латынь, фехтование, география, история, фортепиано, арифметика… Самый требовательный из них, учитель латыни с огромной бородавкой на переносице, третировал мальчика особенно сильно, так что Гольдшмит до сих пор недолюбливал этот мертвый академический язык, который ассоциировался у него с худшими проявлениями политизированного христианства: чиновничеством католических дворцов, индульгенциями и императорскими амбициями римских пап.
На протяжении многих лет окно служило основной, помимо книг, связью с внешним миром. Мальчик наблюдал из своей золотой клетки, как во дворе играли «нищие оборванцы» – дети, с которыми ему запрещалось общаться. Низкорослая кухарка-христианка с белыми чесночными руками очень сочувствовала одиночеству ребенка: пока месила тесто или чистила овощи, рассказывала прокравшемуся к ней барчуку старые польские сказки. Родители считали близкое общение с прислугой моветоном, поэтому запрещали сыну подобное времяпрепровождение, но стоило матери отлучиться из дома, Януш снова пробирался на кухню. Он внимательно вслушивался в хрипловатый голос, глядя на кудри картофельных очисток, ловко спрыгивающие с ножа кухарки. Ее доброе некрасивое лицо с приплюснутым подбородком и толстой веной на шее, сморщенные от горячей воды пальцы часто снились пожилому Гольдшмиту; во сне ее черты проступали сквозь белый пар кастрюль; поправляя фартук, она оглядывалась вполоборота и что-то говорила со своей крестьянской улыбкой, но ее не было слышно из-за кипящей воды и звона сверкающих тарелок.
Постоянно скучая по отцу, оголодавший без любви Януш часто натыкался на его отчужденность и необузданные вспышки гнева. Мать Януша Цецилия была в два раза младше мужа, с которым познакомилась, когда ему было тридцать три; выросшая в семье светских евреев, она предпочитала заниматься нарядами и больше всего на свете любила театр. В юности мечтала стать актрисой, но слишком раннее замужество и ребенок лишили ее надежд – решила ограничиться ролью ценительницы. Горечь утраченной мечты часто давала о себе знать, она отравила характер Цецилии, сделав его болезненным и несколько воспаленным; каждый, кто ввязывался с этой театралкой в разговор о драматургии и современной сцене, натыкался на почти что огнедышащий снобизм и неумолимое презрение к любой неосведомленности: незнание той или иной пьесы приравнивалось к совершеннейшему плебейству. Даже если этот «плебей» занимал университетскую кафедру, был доктором математических или технических наук, имел за плечами серьезный профессиональный багаж, пятерых детей или просто иной круг интересов, в глазах безработной Цецилии, которая либо кривлялась перед зеркалами и стрекотала по модным салонам, либо осаждала очередную премьеру, как неофитка богослужение, это не могло служить оправданием.
Маленький Гольдшмит разговаривал сам с собой, строил башни из кубиков, играл в прятки с куклами своей сестры-аутистки Эльзы, которая всегда находилась под присмотром толстой санитарки в чепчике, – девочка жила отрезанным ломтем, слонялась где-то по комнатам, прозрачная и невесомая, как занавеска, так что Януш часто забывал о том, что у него есть сестренка. Эльза умерла в четырнадцать лет, так и не произнеся ни слова, и это врожденное отклонение дочери еще больше отбило желание Цецилии вживаться в материнскую роль. Когда же Цецилия подарила Янушу лимонно-желтую канарейку, сын обрушил на крохотную пташку, похожую на цыпленка, всю свою нереализованную, отвергнутую родителями любовь. Он секретничал с птицей, читал ей на ночь или насвистывал любимые мотивы, пока канарейка не начинала их воспроизводить, чистил ей перышки и кормил. Но одним весенним утром соседский рыжий кот с надкушенным ухом пробрался через каменную стену в сад, куда птицу вынесли на прогулку, и начал прыгать на прутья, проталкивая между ними когтистую лапу. До птицы так и не дотянулся, однако любимица мальчика умерла от страха. Януш поднял желтый трупик со дна клетки, погладил большим пальцем грудку, завернул канарейку в марлю, положил в красную жестяную коробку из-под леденцов и выкопал могилу горлышком от разбитой бутылки. Похоронил своего единственного друга в саду под яблоней, возле клумбы с ирисами. Когда все было закончено, Гольдшмит попросил кухарку сделать канарейке надгробный крест из деревянных палочек. Женщина добродушно засмеялась и спокойно, но строго запретила мальчику кощунствовать, объяснив, что, во-первых, он иудей, а во-вторых, это же всего лишь птица, однако упрямый ребенок настаивал на своем. Для него эта канарейка была не просто птицей, и он хотел, чтобы на ее похоронах все было по-настоящему, так, как он несколько раз случайно видел, проходя мимо католического кладбища; поэтому в конечном счете Януш самостоятельно выстругал из веток крест и поставил его над могилой.
На похоронах присутствовал сын сторожа, он был старше на три года и с вытекающей из возрастной разницы важностью глубокомысленно заметил, что ему, Гольдшмиту, нельзя ставить крест над канарейкой, поскольку она жидовская и все равно попадет в ад, как и сам Януш-жид.
Через несколько лет у отца начались опасные нервные срывы, после которых он попадал в клинику для душевнобольных, проходил курс лечения, его ставили на ноги, и он возвращался к семье; эти циклы без конца повторялись, все сильнее расшатывая материальное положение семьи; когда же Янушу исполнилось четырнадцать, отец дошел до точки – совершенно перестал узнавать близких, глаза затянуло блеклой поволокой, их обычное выражение рассеялось и выцвело, как слишком сильно разбавленное вино. Отец в очередной раз угодил в клинику и уже никогда оттуда не вышел.
Впоследствии Гольдшмит выглядывал из-за своих прожитых лет, вертел головой и искал глазами памяти родительские лица, но перед ним вставали лишь полуистертые образы: затылок отца, сидящего за письменным столом, да роскошные платья обезличенной матери с резким запахом духов. Живой полнотелый след в его душе оставили только кухарка и бабушка Эмилия, к которой он иногда уезжал летом. Маленькому Гольдшмиту редко удавалось разделить с кем-либо задушевные порывы и мысли, разве что бабушка действительно хорошо понимала его пространные рассуждения. Ребенком лет семи он долго вынашивал план, как сделать этот мир лучше, и про себя решил: когда вырастет, непременно отменит деньги. По его мнению, именно они являлись причиной всех зол. Януш ни с кем не собирался делиться своей тайной, потому что слишком часто выслушивал насмешливые упреки не понимавших его родителей, но как-то раз все-таки попробовал рассказать об этой мечте бабушке Эмилии и вместо ожидаемой насмешки увидел в ее серьезных, проницательных глазах живой отклик; она поддержала его прекрасную идею и сказала, что верит в ее силу. Однако бабушка жила слишком далеко, к ней редко удавалось вырваться, поэтому одиночество мальчика было почти беспросветным.