Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции - Денис Сдвижков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нашей земледельческой стране, в век усадеб, культура, а заодно и искусство с готовностью воспринимают латинскую основу, подразумевающую возделывание земли: «Садовник деревам и цветам имена знает и в культуре их искусство имеет». С течением времени этот искусный садовник приобретает небесного двойника, который культивирует души. «Что это у тебя, сказочный огородник? Мак-с. А то? Лук-с, ваша светлость». Но происходит это расширение, очевидно, довольно нескоро: культура в отвлеченном, современном смысле начинает распространяться примерно с середины XIX века и, безусловно, вслед за немецкими рефлексиями. «Просвещение, цивилизация, культура, идея – все это понятия неясные, неопределенные, под знаменем которых весьма удобно употреблять слова, имеющие еще менее ясного значения», – резюмирует Лев Толстой в эпилоге к «Войне и миру». Позволим себе перечить классику: оттенки в употреблении вполне очевидны. Со становлением нашего собственного философского лексикона, с разделениями на славянофилов и западников пара культура/цивилизация воспроизводит то же противопоставление внутреннего и внешнего, что и в Германии, разве что без немецкого галлофобского запала.
Цивилизация в образованном лексиконе Европы имеет сравнительно с культурой историю, восходящую лишь к середине XVIII века. Крестный отец цивилизации в ее современном значении – Мирабо-старший, отец знаменитого революционера, друг уже знакомого нам Франсуа Кенэ и «Друг людей» (так именовался его трактат 1756 года, где употреблено это слово). Хотя вроде как одновременно или даже раньше civilization появляется и у англичан, цивилизация стала восприниматься вовне и утверждаться внутри Франции как ее универсальная миссия: «Нет ни одной великой идеи, – пишет Франсуа Гизо в своей „Истории цивилизации в Европе“ (1828), – ни одного великого начала цивилизации, которые прежде повсеместного их распространения не прошли бы по французской почве». В формулу эту миссию превратил Виктор Гюго: «Французский народ стал миссионером цивилизации в Европе»
Цивилизация быстро прижилась – пишет об истории слова Жан Старобинский, – поскольку означала сразу много всего: смягчение нравов (из «дикости», цивилизация как антоним варварства), развитие учтивости, образование умов, изучение искусств и наук, подъем торговли и промышленности, обретение материальных удобств и роскоши. Причем как результат, так и процесс. Это важно, поскольку в цивилизации заложена динамическая картина эволюции, развития человеческого общества, и представление об универсальности этого процесса. Благодаря чему рядом с цивилизацией всегда держится прогресс, о котором мы еще поговорим: «Идея прогресса, развития представляется мне основной идеей в слове цивилизация», – это тоже Франсуа Гизо.
«Преображенная Россия» в XVIII веке служит едва ли не самым наглядным, хотя и спорным, примером прогресса цивилизации. Уже в середине 1770‐х годов Дени Дидро пишет «О цивилизации России», и как минимум с этого момента мы попадаем в орбиту нового понятия. В России, как и в Европе в целом, заимствованная из французского цивилизация становится, таким образом, первым общим обозначением сферы действия человеческого духа в профанном, светском понимании. Как ни странно это звучит, Пушкин не знает слова культура. Заглянем в «Словарь» его языка: «куль», «кульмский», «кум» – хм, никакой чебурашки «культуры» нет… В отличие от ци- или сивилизации на русском и еще чаще на французском, как в известной переписке с Чаадаевым.
Цивилизация в России, по наблюдениям М. Б. Велижева, привязана в XIX веке и к понятиям среднего класса, гражданственности, это еще одно противопоставление «сельской» аполитичной «культуре». Цивилизация может вначале передаваться на русский как образованность, однако в дальнейшем она оказывается вытесненной «немецким» образованием. Эта конкуренция значений в русском языке воспроизводит европейский антагонизм в понимании целей образования между материальным, внешним, с одной стороны, и духовным, индивидуальным, внутренним – с другой.
Эпитеты, употребляющиеся с цивилизацией, указывают на точную привязку по месту (европейская) и по времени (современная). Неудивительно, что в пределах России «цивилизация продвинулась далее» в Петербурге сравнительно с Москвой (пишет по-французски жене Н. М. Карамзин в 1816 году), а во времени «перенесена к нам Петром из Западной Европы» (из «Карманного словаря иностранных слов» 1845 года М. В. Петрашевского). Вместе/вслед за немцами в паре культура/цивилизация заложена, таким образом, пространственная компонента, которая связывала понятия цивилизация и…
Европа/Запад. С конца наполеоновских войн и до начала Крымской наступает медовый месяц наших отношений с немецким миром (ни Германии, ни Австрии в их теперешнем понимании, напомню, еще нет: на территории немецкоязычной Центральной Европы несколько крупных и лоскутное одеяло перекроенных Наполеоном, но все еще мелких государств). «И литература, и жизнь интеллектуальных представителей была до периода сороковых годов (XIX века. — Д. С.) сколком и подражанием жизни французов. Людям сороковых годов открыла умственные очи Германия – туманная, но умная и патриотическая», – пишет публицист, критик и лесовод Николай Васильевич Шелгунов. Немцы в эту эпоху для России – оплот «другой Европы», вместе с которыми мы победили пришествие Наполеона и Революции. Но и наоборот. Теодор Фонтане, классик немецкой литературы второй половины XIX века, замечал в своих мемуарах: «Россия спасла нас, мы существуем благодаря ей… Кто помнит еще то (наполеоновское. – Д. С.) время, тот знает, что вся официальная Пруссия, а еще в большей, гораздо большей степени весь прусский народ… был причастен этому братству».
Плодом такой приязни для образованного общества России становятся вещи без всякого преувеличения фундаментальные. Если язык художественный и литературный имеет после Карамзина и Пушкина отчетливо галльский привкус, то «русский философский язык, – констатирует русско-французский философ Александр Койре, – формировался как калька немецких терминов». Разделавшись с марксистским диаматом, все же стоит оставить в силе, что Гегель и присные – не меньшее наше всё, чем Сами Знаете Кто. Потому что – или нет, тут лучше «ибо» – сущность, бытие, дух, мировоззрение, целостность, самоопределение и так далее – всё философские понятия, не изобретенные, но прошедшие двойную метаморфозу: сначала по большей части кальки с греческого в нашем сакральном лексиконе, а затем примененные к нецерковным реалиям в этой немецкой перегонке.
Такие понятия определяют круг тех, кого параллельно с интеллигенцией стали называть культурными людьми. В 1875 году Салтыков-Щедрин пишет сборник очерков под этим заглавием, ёрничая: «Нынче, брат, такой особенный чин народился: всякий, кому голову приклонить некуда, представителем культурного слоя себя называет». Несмотря на ёрничанье, культурный человек становится едва ли не главным конкурентом интеллигента, особенно по мере сужения термина интеллигенция до политического «ордена». Культурного человека предпочитали интеллигенту Чехов и Глеб Успенский. С. Е. Трубецкой, сын философа, вспоминал о рубеже веков: «Из разговоров между взрослыми я рано усвоил, что мы обязаны быть „культурными людьми“… Быть „культурным человеком“ было хорошо, но слово „интеллигент“ было столь же мало похвально, как и „чиновник“… Все это вошло в подсознание еще раньше, чем в сознание». Да и позже культурности, культурному быту, культработнику, не говоря уже о культурной революции, было обеспечено самое светлое будущее.