Румянцевский сквер - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы, умники, пророки, философы… кто еще… члены Политбюро… подскажите, что делать, как жить… Может, просто кинуться в канал, голову размозжить о каменную стенку…
Ранним утром приплелся Цыпин.
— Живой, Витя? А я, это само, опохмелиться принес. И капусту.
Сели на чурбачки, вкопанные в землю возле шалаша. Гнусным духом несло от плохо очищенного спирта. Ну, если затаить дыхание… Ничего, пошло, побежало по жилам.
— Афанасий с утра ездиит, с горторга продукты по магазинам растыркивает. Само, обещался потом прийти. Гляди, говорит, чтоб твой политбоец не откинул копыта. А то он чахлый от научных способностей. — Цыпин захихикал, колюче взглядывая на однополчанина, бледного от плохого сна и неприятностей жизни. — Ну-к, давай еще!
Утро разгоралось солнечное, розовое. От Угольной пристани неслись гудки, работяга-буксир пыхтел, тащил неповоротливую тушу груженой баржи.
— Ксана спрашивает: чой-то друг твой как мешком ударенный? Само, случилось у тебя что-нибудь?
— Случилось.
Цыпин подождал, не скажет ли Колчанов подробности. Но тот молчал, поникнув головой и плечами.
— Знаешь, почему я тебя стрельнуть хотел? — сказал Цыпин, насупясь.
— Ну? — без интереса спросил Колчанов. — Почему?
— А потому, что ты на меня этому, само, капитану, особисту, настучал.
— Я на тебя не стучал. — Колчанов поднял на Цыпина тяжелый мутный взгляд. — Ври, да не завирайся.
— Ты к нему ходил, ребята видели. В Кракове, в Западной казарме. А зачем к ним ходют — известное дело.
— Ходил, потому что вызывал. Как не пойти, коли вызывают.
— А он знал, кого вызывать, — повысил голос Цыпин. — Меня-то или кого другого небось не позвал.
— Чего ты плетешь? — с тоской сказал Колчанов. — Он все про каждого знал, к твоему сведению. Такая у него служба. Он мне про твоего отца сообщил, что участвовал в антоновщине…
Тут Цыпин — и вовсе в крик:
— Я когда рожден? В марте двадцать первого! Отца когда убили? В том же годе, само, в мае, расстреляли! Только от мамы я и знаю про отца! Где антоновщина, а где я?
— Иди ты к черту, Цыпин, — разозлился Колчанов. — Чего привязался? Я тебе плохого не сделал. Я, наоборот, защищал тебя, мудака.
Он поднялся с чурбачка, с трудом разогнув спину. Внутри у него все было стянуто, как железными цепями. Пошел, горбясь, меж грядок к проволочной калитке.
— Постой! — окликнул Цыпин. — Закурить хочешь? Вот, «Беломор» у меня.
Курить Колчанову очень даже хотелось. Вернулся, вытащил из бело-синей пачки папиросу. Задымили молча.
— Алес ист швайнерай, — объявил Цыпин, глядя в сторону.
— Швайн — свинья? — спросил Колчанов. — Все — свинство, значит?
— Вот кто бы мне объяснил, само, где моя вина? — сказал Цыпин, щуря от солнца желтые рысьи глаза, и вроде бы всхлип у него вырвался. — Я что, выбирал себе отца?
«Наверно, девять уже есть… Экзамен начинается… — думал Колчанов. — Средние века… крестовые походы, крестьянская война, реформация… Опять же — Тридцатилетняя война… кто за что воевал, трудно понять… Вся история — войны да войны. Да на кой хрен все это…»
— В Выборг привезли, — говорил Цыпин, — а там, само, плакат через всю станцию: «Добро пожаловать на Родину!» Такая, значит, радость, что слезу пустили. А нас построили и — шагом марш — в лагерь… на спецпроверку…
«Жаркий будет день, — думал Колчанов, одним ухом слушая дальние трубы средневековых герольдов, а другим — хриплый голос Цыпина. — А девочки Вали больше нет… Смешно, смешно, братцы… Была девочка — и не стало… Ну что ж теперь… А стоики считали, что блаженство в спокойствии духа… Спокойствие… где его взять?»
— У всех весна, победа, а нас — по лагерям. Привезли, само, на Северный Урал, станция Половинка… лагерь номер триста семь… Обратно бараки, допросы… И — под землю, в лаву, давай рубай уголек…
— Ты рубал уголь?
— Ну. Как виноватый защитник Родины… Только не рубал, а бурил. Лазали с напарником по стойкам. С уступа на уступ. Шпуры бурили, ясно? А за нами подрывники.
— Досталось тебе, брат.
— Брат, — скривил Цыпин рот в усмешке. — Какой я тебе брат? Ты вон — студент, исторический человек. А мне, само, дальше дворника хода нет.
— Налей еще спиртяги, — сказал Колчанов. — Тебя что ж, никто не любил как брата?
Цыпин выпил залпом, схватил огурец. С хрустом откусил, объявил:
— Вы везуны! Вон Афанасий — сам живой с войны приехал да еще эту, само, телефунку привез.
— Что привез?
— Ну, радио. Здоровенный ящик, полированный.
— A-а, «Телефункен».
— А я что говорю? Кажную станцию берет… Ладно, пошел я. Двор в больнице подметать надо. Ты чего? В Питер уедешь?
Не было у Колчанова сил тащиться к электричке. Его развезло от спирта, от ненужной и горькой братской любви. Повалился на топчан в шалаше, затих.
Около полудня, когда тени стали совсем короткие, приходил Трушков. Полил из шланга грядки (тыкву — с особым тщанием), оставил Колчанову полбуханки хлеба и колбасу и заспешил к своей полуторке, развозить продукты или что там еще.
А вечером опять понеслись к перламутровым небесам пьяные голоса, вздохи баяна, громкое, но сбивающееся с правильных нот пение: «Когда б имел златые горы…» Одну только эту песню затвердил Трушков, ее и пел с чувством удовлетворенного желания. Мужики с окрестных участков приходили, выпивали, высказывались — каждый рассуждал авторитетно. Колчанов ни с кем не спорил.
Ночью ему было худо, не обошлось без рвоты. Ветер, набиравший силу, посвистывал, обвевал его потное лицо, громыхал чем-то железным на пристани. Когда Колчанов снова улегся, ветер и здесь доставал его сквозь прутья и ветки дырявого шалаша. «Загнусь», — подумал Колчанов, тяжко дыша.
Утром, часу в десятом, его вывели из забытья голоса. Он открыл воспаленные глаза и увидел Милду Лапину в голубом берете, косо надетом на золотые кудри.
— Хорош! — сказала Милда. И, оборотясь к Цыпину: — Вы что же, товарищ? Споить его хотите?
В ледяном январе 1944 года войска Ленинградского фронта перешли в наступление. Проломив сильно укрепленную полосу, выбили немцев с пригородных мест, насиженных за два с лишним года блокады. По снегам, обожженным неутихающим огнем, покатилась махина немецкой группы «Север» на запад. За две недели армии Ленфронта полностью очистили от противника Ленинградскую область.
Но в первых числах февраля наступление уперлось в реку Нарву. Вдоль ее западного берега, от Нарвского залива до Чудского озера, протянулась заблаговременно построенная оборонительная линия «Пантера» — сеть траншей с пулеметными гнездами. Глубина обороны была надежно укреплена артиллерией. По замыслу гитлеровского командования, этот мощный оборонительный вал, носивший название «Танненберг», ни при каких обстоятельствах не должен был пропустить русских в Эстонию.