Светован. Штудии под шатром небес. - Мирослав Иванович Дочинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сон бережно принял меня в свои объятья. Медвежий сон — без картинок, без тревожного соперничества с миром и самим собой. Спала у меня за пазухой и синяя тетрадь, в которой я успел, пока старик кормил невидимого зверя, записать: "Не привязывайся к людям всем сердцем, а тем более — не отдавай им свое сердце. Их много, а сердце у тебя одно”.
Мягкое, но сильное дерево стояло над нами в ночном дозоре.
Преломление хлеба
На следующий день мы и в самом деле купались. Вернее — он учил меня плавать. И я, выросший на Тисе и Реке под Красной скалой, познавал эту науку как еще одно откровение.
Раньше я считал, что плавать — значит держаться на воде. А на самом деле — отдавать себя воде… Но об этом хотелось бы рассказать отдельно. После того, как расскажу о поживе, которая обеспечила сытостью наши насущные дни. О его хлебе.
Дома нас поджидали две новости. Буря сорвала соломенную крышу с хлева, где мы сушили зелье. Только остался сереть ребристый, словно бока Штефановой клячи, верх. Зато Штефан оставил нам на завалинке мешочек муки, бидон с простоквашей и баночку меда. Словно издали хотел подсластить нашу неприятность с крышей.
Как ни странно, но моего деда это происшествие совершенно не опечалило, ибо "крышу давно следовало обновить". Зелье мы перенесли под сарай. Старик научил меня вязать небольшие лесенки из жердин, на которых следовало просушивать влажную траву, а сам приступил к ворожбе с хлебом. Я видел краем глаза, как он насобирал шишек хмеля, затянувшего золотистой занавеской окошко на крыльце. Истолок их, смешал с мукой и медом, сбрызнул с руки водой, словно окропил, и размешал. Что-то пошептал и закрыл миску полотном.
Мы снова вернулись к озеру, в котором утром "обмывали кости". Сам бы я его тогда и не заметил — спрятанное в лощине и всецело затянутое ряской. Светован раздвинул листья кувшинок, и озеро моргнуло любопытным темным глазом. Вода была пронзительно свежей и мягкой, как бархат. Теперь он из сарая притащил сюда для чего-то ржавый лемех. А мне велел прихватить ведра и мотыгу. К лемеху присоединил ремни из старой сбруи, подогнал их под плечо. Я уже привык не удивляться ничему, что он делает. Начинал привыкать и к тому, чтобы ни о чем не спрашивать. Но он сам объяснил в двух словах:
— Будем пахать водную ниву.
— Зачем? Что это даст?
— Это даст нам купель, рыбу и новую крышу для хлева. Уже не говорю об удовольствии от самой пахоты. Ты Давно пахал?
— Никогда.
— Вот тебе и дела! Человек рожден, чтобы пахать и сеять. Какую ниву — это уже другое дело.
И мы пахали. Если бы кто-нибудь подсмотрел на это со стороны, то, наверное, решил бы, что мы сошли с ума. Правда, Светована это заботило меньше всего. Как-то он сказал с легкой улыбкой: "Сквозь дырявую крышу лучше видны звезды".
Я брел по пояс в воде и тянул соху, подсекая и выворачивая при этом заросли. А старик выгребал их на берег. После трех-четырех таких борозд получалась полоска освобожденного плеса. Тогда мы черпали ведрами тину, расчищая дно, пока вода не доходила нам по шею. Озеро было шагов семь в ширину, зато довольно длинное.
За день мы выпахали где-то треть водной нивы. Островки белых хрупких лилий, недавно распустившихся, мы оставляли. Выглядело это, словно зеркальный плес кое-где украсили цветами. Его зеленоватую гладь временами нарушали своими мордочками караси, а может, и щуки. ' Одна из них больно ударила меня в грудь острой головой.
Тину мы выносили на берег. Старик выкладывал ее ровным пластом. И если мне было более-менее понятно, зачем мы пашем озеро, то для чего он это делал — я долго не мог уразуметь. Под вечер, когда густая масса подсохла, он цепью нарезал ровные пласты. И мы отправились ужинать. Опара, замешанная дедом накануне, поднялась и мелко пузырилась. Теперь она шептала что-то старику, а он прислушивался. Зайчатину мы доели на обед, а поужинали кореньями, приправленными орехами и медом. Завершили трапезу земляникой и дикой смородиной, которую он называл "лесной кровушкой".
— Каков день — такова и пожива, — сказал словно в оправдание. — Потерпи еще сегодня, а завтра будем с хлебом… Слива — слюнка, груша — гнилушка, рыба — вода, а хлеб — голова. ^
Потом он умылся и надел чистую рубаху (у него было их всего две — из плотной солдатской материи, когда-то фиолетовой). И принялся в глиняной макитре месить тесто. Соскреб со скалы немного соли, зачерпнул пол-ложки меда, нагрел воды. Пригоршнями отмерял муку, к ней домесил закваску из хмеля, ложку масла. Тогда принес из чердака небольшой сундучок. В нем — холщовые мешочки. Развязал каждый и "солил квашу". Это были семена льна, тыквы, тмина, укропа, кунжута, бука. Измельчил на дощечке лесные и грецкие орешки. Высыпал в макитру и начал тщательно размешивать правой рукой. Делал это против часовой стрелки. При этом неспешно рассказывал:
— Сказ о хлебе начинать надо с пшеницы. Это царица, венец творения растительного царства. Не зря все главные притчи Иисуса связаны именно с ней. Чтобы понять их глубину, мы должны углубиться в землю. Корень пшеницы похож на дерево из сильно разветвленной кроной. Вокруг основного ствола много волосков с мочками. Сведущие люди говорят, что общей их длины из четырех стебельков достаточно, чтобы охватить весь земной шар. Причем, каждый день эти мочки вырастают еще на 100 верст. Когда-то на жирном те Нила, Тибра, Иордана росла пшеница с целыми пучками колосьев. Она могла дать стократный урожай. Самый слабый урожай в давние времена был 30-кратный. Сегодня за благо, если собирают 5-кратный… Но давай вернемся к хлебу. Если вино делает бочка, то хлеб — жернова. Жернова из живого камня. И хлеб надо печь из живого цельного зерна и живой воды. Потому что из этого теста и мы. Буханки из современных пекарней — это печеное тесто, а не хлеб… Хлеб нам подарен Свыше, как самая лучшая, самая ценная пища. Это величайшее изобретение человеческого разума. Живой хлеб может составлять половину дневного рациона, потому что в нем есть все, в чем нуждаются тело и душа. Именно так, ибо хлеб, окромя всего, живит мозг и нервы. В двух ломтях столько белка, как в куске мяса.