Вальс деревьев и неба - Жан-Мишель Генассия
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Шопен… он настолько выше всех остальных, сегодняшние композиторы нагоняют на меня скуку. Нет, неправда, есть еще Шуберт, конечно. Музыканты моей матери. Те, которых она играла. Со страстью. Это ее пианино, ее ноты, в которых она делала пометки; они так долго пролежали, сложенные в стопку и никому не нужные. А я забрала их, и теперь они мои. Никто не оспаривал мое наследство, как если бы они не имели никакой ценности, а ведь это был самый прекрасный подарок, который она могла мне сделать. Луиза сказала, что она играла только эти пьесы и играла их божественно. Поэтому эти два композитора — единственные, которых я играю. Без устали. Элен, Жорж, Луиза, все говорят, что я могла бы стать виртуозной исполнительницей, у меня есть и талант, и желание, только нужно было брать уроки, но отец счел это излишним. Да зачем? Ты же не собираешься давать концерты? Тогда для чего тебе частные уроки? Ты и так хорошо играешь. Ты не сознаешь, как тебе повезло, не всякий отец будет учить дочь играть на пианино, но ты вечно недовольна. Мне кажется, что любой отец должен мечтать, чтобы его дети преуспели в жизни, и делать все, чтобы они могли развить свои способности, но не тут-то было, меня и в грош не ставят. Вот если бы брат потребовал воздушный шар, чтобы изучать форму облаков, или преподавателя индийских танцев, санскрита или неаполитанской мозаики, его желание было бы осуществлено в кратчайшие сроки при условии, что не пришлось бы платить, но брат просил только последний сборник Верлена или Малларме, а отец, не желая поощрять его природную склонность, заверял, что среди его знакомых ни у кого их больше нет.
А я хожу по кругу, застоявшись со своими вечными перепевами одного и того же. Так и в живописи. Я достигла той точки, когда не могу двигаться дальше одна. Чтобы совершить прорыв, нужно, чтобы кто-то отворил мне двери, подтолкнул, встряхнул, заставил репетировать, работать. Я чувствую в себе огромные возможности, как рвущийся из груди порыв. Но он не дает мне уйти в полет, он подрезает мне крылья. Мое положение девушки из хорошей семьи должно меня удовлетворять, я должна смириться. Но я больше не могу. У меня не хватит мужества продержаться еще два долгих года. Притворяться. Скрывать свою истинную природу. Два потерянных, никчемных года. Мне бы чуть больше смелости, чтобы сбежать сейчас. Стану ли я смелей, когда достигну совершеннолетия? Если бы я получила свободу завтра, что бы еще я сделала? Не скрываю ли я от самой себя собственные страхи? Не является ли нехватка денег удобным предлогом, чтобы отступить и забыть о всякой надежде? Продав драгоценности, я лишу себя последнего оправдания. Я должна поехать в Париж и найти ювелира. Я должна осмелиться, вот в чем суть, а не просто решиться на опасное плавание и скрыть свой возраст. Осмелиться уехать и сжечь мосты. Набраться наконец мужества. А пока что мне не остается ничего другого, как продолжать играть свою сонатину. В Америке я смогу давать уроки музыки. Наверняка там не очень много музыкантов.
* * *
Письмо от Винсента к Тео и Йоханне, 20 мая 1890 г.
«Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью. Надеюсь, если мне удастся сделать здесь несколько серьезных картин, возместить за счет их расходы по переезду. Ей-богу, Овер — спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная».
* * *
Воскресным вечером в тот момент, когда он собирался положить в рот кусочек сыра, отец вдруг застыл с занесенной рукой и, казалось, долго разглядывал кончик ножа, но дело было исключительно в перспективе; он встал, пошел на кухню и велел во вторник приготовить праздничный обед, не дав никаких объяснений. Луиза взялась за стряпню, не ворча ни из-за расходов, ни из-за лишней работы, и результат не обманул его ожиданий: Луиза была прекрасной поварихой. И все же она беспокоилась, боялась, что утратила сноровку, ведь многие годы мы никого не принимали, а поскольку отец утверждал, что еда должна быть легкой и нельзя предаваться чревоугодию, наши трапезы не требовали от нее больших усилий. Она вытащила из буфета сервиз лиможского фарфора, который в последний раз доставали в день, когда отмечали первое причастие Поля, и серебряные приборы, которые чистила часа три, потому что ими давным-давно не пользовались. Можно подумать, что мы готовимся принять префекта или г-на Секретана. Но нет, гостем отца был Винсент. И ни Луиза, ни я не понимали причин этого переполоха ради пациента, который на вид был не так уж болен. Весь понедельник отец изводил Луизу, требуя, чтобы обед был приготовлен с особым тщанием, спрашивая, достаточно ли будет еды и не надо ли добавить еще одно блюдо или паштет — вплоть до того, что лично проверял качество соусов в кастрюльках.
В понедельник после полудня, когда я играла свои гаммы, он захотел, чтобы я помогла Луизе, подчеркнув, что это станет для меня удобным случаем поучиться, как следует готовить. Я отклонила предложение, добавив, что не вижу смысла принимать участие, не имея намерения когда-либо готовить что-либо для кого-либо. Вечером, испытывая некоторые угрызения совести из-за Луизы, я спросила, не могу ли чем-то помочь, она отказалась, потом спохватилась и попросила пойти срезать цветы в саду, чтобы оживить дом.
— Он что, такой важный, этот человек, раз твой отец так распинается?
— Наверно, — ответила я.
Во вторник отец потребовал, чтобы я надела белое платье из шамбре[25] с отложным воротничком, которое купил мне год назад в «Бон Марше» как подарок за получение степени бакалавра. Сам он извлек свой элегантный костюм из черной фланели, который, как правило, приберегался для собраний его ложи, и провел часть утренних часов, разглядывая себя в зеркало у входа, поправляя прическу и спрашивая меня, все ли в порядке.
Винсент пришел сразу после полудня; сумка с принадлежностями для живописи через плечо, складной мольберт в руке и чистый холст под мышкой — он собирался поработать в нашем саду. Он-то не стал прихорашиваться; в конечном счете фетровая шляпа, белая рубашка и черные брюки придавали ему вид не поденщика, а просто художника. Он думал немедленно встать за мольберт: ему нравился свет, но отец настоял, чтобы он сначала отобедал. Мы устроились в гостиной, и я была удивлена теплым тоном беседы: я полагала, что он больной, который приходит на лечение к доктору, но они казались добрыми знакомыми, как пара старых друзей, которые после разлуки обрели былое согласие. Отец сам разлил портвейн, Винсент замялся, доверительно сообщив, что больше не пьет с тех пор, как врач, лечивший его на Юге, посоветовал воздерживаться от любого алкоголя, чтобы предотвратить мучившие его приступы, но отец настойчиво побуждал его не пренебрегать сим нектаром, который не причинит вреда, если употреблять его, соблюдая меру. Винсент, казалось, пришел в восторг от этого совета, и они продолжали болтать, как если бы расстались только вчера. Отец попросил меня узнать, не пора ли уже садиться за стол. Каково же было мое удивление, когда, вернувшись, я услышала, как они говорят на незнакомом наречии. Я знала, что наша семья родом из Лилля, потому что отец подписывал свои работы «Пол ван Рэйсел»[26], но до этого момента понятия не имела, что он говорит по-фламандски. Винсент, казалось, был счастлив, что может изъясняться на родном языке, но очень скоро настоял, чтобы дальнейший разговор шел по-французски, отметив, что отныне это его язык и никакого иного он не желает. Он старательно совершенствовал его, писал брату по-французски и требовал, чтобы тот поступал так же, несмотря на грамматические ошибки и огрехи в спряжении глаголов. Отец нашел, что это весьма похвально, потому что наш язык считается трудным. Винсент впал в задумчивость, склонив голову над бокалом вина, и воцарилось молчание.