Когда глаза привыкнут к темноте - Наталия Кочелаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я мнусь на пороге исповедальни. Мне страшно признаться в том, что той военной осенью я стала ровней ворам и спекулянтам, людям, наживавшимся на чужой беде. Но у меня есть оправдания! Во-первых, те продукты, что я приобрела в период душевной болезни и схоронила в Ва-вином тайнике, – они были не украдены, а честно куплены на мои собственные деньги! Это во-первых. Во-вторых: допустим, я решилась бы бескорыстно поделиться своими запасами со всеми голодающими. Смешно! На всех все равно бы не хватило. И в-третьих: это наверняка привлекло бы ко мне внимание определенных органов, и уж там не стали бы изучать историю моей болезни, а по закону военного времени поставили к стенке. Вот уж этого мне точно не хотелось!
Каждый день, отсыпав в мешочек кило крупы, спрятав в рукав шубки консервную банку, я шла на «черный» рынок. В парадном дома на Константиновской мелькали серые тени. Там не было покупателей или продавцов. У каждого – свой товар, у всякого – свой интерес. Стройная старуха в черном пальто украдкой показывает мне бриллиантовую вещицу. Это фрейлинский шифр. По угрюмому, замкнутому лицу пожилой дамы видно, как ей тяжело расставаться не просто с дорогой, но с памятной вещью. Да мне и не нужно глядеть ей в лицо, чтобы понять это. Зажмурюсь, взгляну на нее сквозь переливающийся иней на ресницах и вижу ее… Очень молодая, с детским припухшим ртом, в открытом платье, и в мягких прядях по-гречески уложенных волос переливается алмазная безделушка. Может, поговорить с ней о Ваве? Но я сдерживаюсь. Не лучшее место и время для подобных разговоров. Я киваю, она согласно прикрывает глаза, и основательная, тяжелая, как снаряд, банка перекочевывает в ее руки, худые ее пальцы ощупывают податливый мешочек с крупой. Мы обе не опустимся до вульгарного надувательства, мы даже торгуемся только для вида! Сговорились. У нее теперь есть настоящие крупа и мясо, у меня – настоящие бриллианты.
Судите сами, дурно ли я поступаю? За ненужную и даже опасную для старухи и всех ее родных безделушку они приобрели несколько дней относительной сытости, несколько спасительных месяцев здоровья и, быть может, саму жизнь! Им никто не дал бы больше! Старуха «из бывших» тоже прекрасно это понимает, потому что в другой раз, завидев меня, вспыхивает радостью и сдержанным жестом манит в самый темный уголок. Но даже в полном мраке я увидела бы бархатный синий свет этого сапфирового ожерелья. Она торгуется так, словно всю жизнь этим занималась, о гибкая душевная структура русских женщин! Но мне не жаль ничего, я отдаю и муку, и пачку сухих сливок, и несколько упаковок ванильных сухарей, и пять тяжеленьких консервных банок. Все, с чем шла на рынок, все, что несла в узелке, оглядываясь и содрогаясь от ужаса перед грабителями и патрулем! Теперь такой же путь предстоит проделать и ей, но все обходится благополучно, потому что через две недели она снова благосклонно кивает из своего привычного угла.
– К сапфировому ожерелью еще браслет, кольцо и серьги, – признается она мне дрожащим полушепотом, в котором и сейчас чувствуется былая стать аристократического выговора. – Но вы сами должны привезти продукты ко мне на квартиру, мне тяжело их носить.
Старая хитрюга подцепляет меня на крючок, как заправский рыбак. Имея ожерелье, невозможно отказаться от других вещей. Я понимаю, я тысячу раз понимаю и отчетливо выделенное слово «привезти». Мне не жаль продуктов, но на чем я их повезу? В подъезде нашего дома стоит брошенная эвакуированной семьей детская коляска. Я набиваю ее продуктами, прикрываю вчетверо свернутым одеяльцем, завешиваю кружевным пологом и везу по улицам среди белого дня.
Прохожие, каждый из которых мог бы разорвать меня на клочки ради обладания этой коляской, смотрят на меня с сочувствием. Две молоденькие, истощенные девушки-студентки даже помогают мне затащить коляску на высокий поребрик. Я смотрю в их лица, на которых уже стоит незримая печать близкой мученической смерти, и борюсь с желанием дать им что-нибудь, все равно что. Пачку сухарей, банку повидла, мешочек крупы. Но если раскроется, что не ребенок в моей коляске – а только что я так трогательно разговаривала с ним! – мне придет конец. Девочки погубят меня, хоть сейчас жалостливо вздыхают вслед.
К счастью, старуха живет в полуподвальном этаже, мне не пришлось затаскивать коляску вверх по ступеням. Она занимает отдельную квартирку, какие обычно предназначаются дворникам. Быть может, и работает дворничихой. В квартире ее тепло и очень сыро. Она сразу кидается разгружать коляску, таскает припасы в кухню и снисходит до разговора со мной:
– Я живу с внучкой Шурочкой. Ее мать и отец на фронте, а я отвечаю за девочку. Шурочке нужно усиленное питание.
Действительно, из клубов жирного пара появляется бледная отечная, но довольно упитанная девочка лет шести. Не обращая на меня внимания, она топает короткими ногами к кухонному столу, залезает на высокий табурет и тянется к банке яблочного повидла. Старуха мягко отнимает у нее банку, но только для того, чтобы открыть ее. Потом банка снова оказывается перед ребенком да еще появляется несколько сухарей. Девочка начинает есть, шумно и неопрятно. Она макает сухарь прямо в банку, слизывает с него повидло и громко хрустит. Преодолевая брезгливость, я протягиваю руку, чтобы погладить ее по волосам, но Шурочка вдруг поднимает голову, смотрит на меня, и я отшатываюсь. У нее лицо монгольского божка, ни проблеска мысли нет в широко расставленных глазах. Девочка умственно неполноценна с рождения, это синдром Дауна. Мне сначала становится жаль доброкачественных продуктов питания, которые могли бы пойти нормальным детям, а потом я стыжусь этого низкого чувства. Я глажу девочку по туго заплетенным косичкам, забираю драгоценности и ухожу. Чтобы наказать себя за недостойные мысли, я привожу старухе продукты еще раз. Целую коляску в обмен на икону Богородицы – правда, в золотом, усыпанном жемчугом, окладе. Но больше старуха не приходит на черный рынок, и я не знаю, и никогда не узнаю, что случилось с ней и с девочкой Шурочкой.
В феврале издательство эвакуируют. По Дороге жизни меня вывозят из Ленинграда и везут куда-то в Сибирь. К тому моменту в потайной комнате Вавы почти не остается продуктов, только вещи. Они хорошо укрыты, им не страшны ни обыски, ни мародеры. Им может угрожать только бомба, но бомба не упадет на наш дом, это я знаю наверняка, поэтому не беру с собой ничего. Даже это «ничего» – отрез шерсти и комплект серебряных чайных ложечек, стандартный набор беженки, у меня крадут в поезде. Обычное дело.
Я не люблю вспоминать эвакуацию. Маленький городишко, поиск комнат внаем, жадность хозяек, убожество быта, постоянный холод и работа на огороде, от которой обветрилось лицо и загрубели руки. Я старалась следить за собой, делала гимнастику, мазала лицо и руки гусиным жиром. Когда пронесся слух, что скоро можно будет вернуться домой, «купила» на местном базаре за блокадную валюту – продукты – платье и брезентовые туфли со шнурочками. Давилась смехом, глядя на эти непрезентабельные наряды. В Ленинграде меня ждала сокровищница.
Нет, она ждала меня еще раньше. На какой-то из бесчисленных станций, где я покупала парное молоко и превкусные вареные картошки, в поезд вошел рябоватый мужчина, одетый в полуштатское, полувоенное. Он сразу начал за мной ухаживать, очень деловито и основательно. Александр Степанович не стал спрыгивать с поезда, чтобы нарвать букет первоцветов, зато укрыл шинелью и позаботился о горячем питании. Когда поезд подходил к Ленинграду, он спросил у меня адрес, аккуратно занес его в записную книжку и, стремительно наклонившись, поцеловал меня в нос. Хотел, верно, в губы, но поезд качнуло. Я рассмеялась, он, подумав, тоже, и на волне радостного возбуждения мы въехали в родной город.