Шукшин - Владимир Коробов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Меня за живое задело. Честно признаюсь: в 17 лет «не пытался разобраться в сущности триады Гегеля, не лез в недра, не расщеплял жизнь». Я и в институт—то поступил в 25лет. Но молодость мне все—таки была нужна.
В семнадцать лет он работал разнорабочим в Калуге на строительстве турбинного завода.
Внутреннее его состояние было тревожным, болезненно напряженным. Ему хотелось спрятаться, замкнуться в себе, хотелось зализать душевные раны, но это не удавалось. Прежние мечты были отвергнуты и попраны, а новые выглядели почти пародией на них. Тоска, неприкаянность, скудный и тяжко достающийся кусок хлеба… Тянуло почему—то на кладбище.
«Кладбище было старое, купеческое, – читаем в единственном автобиографическом рассказе Шукшина, посвященном этому периоду и названном, в контексте его тогдашней судьбы, очень печально – „Мечты“. – На нем, наверное, уже не хоронили. Во всяком случае, ни разу мы (Шукшин имеет в виду себя и тогдашнего соседа по общежитию, тоже деревенского паренька, который мечтал стать и стал официантом. – В. К.) не наткнулись на похороны. Каких—то старушек видели – сидели на скамеечках старушки. Тишина… Сказать, чтоб мысли какие—нибудь грустные лезли, – нет. Или думалось: вот жили люди… Нет. Самому жить хотелось, действовать, может, Бог даст, в офицеры выйти. Скулила душа, тосковала: работу свою на стройке я ненавидел. Мы были с ним разнорабочими, гоняли нас туда—сюда, обижали часто. Особенно почему—то возбуждало всех, что мы – только что из деревни, хоть, как я теперь понимаю, сами они, многие, – в недалеком прошлом – тоже пришли из деревни. Но они этого не показывали, а все время шпыняли нас: «Что, мать—перемать, неохота в колхозе работать?»»
На кладбище и в другие уединенные места он забивался после работы не только от щемящей тоски и неудовлетворенности настоящим. Надо было переждать. В том рабочем бараке, какой, конечно, не идет даже в элементарное сравнение с современными общежитиями, обитали некоторое время и «братья» тех лихих людей, от которых он совсем недавно сбежал. Они пьянствовали и «шухерили», допоздна играли в карты, задирали соседей. «Работали» же на строительстве – чисто символически. Чтобы лишний раз не встречаться с такими – об этом Шукшин сам рассказывал в начале семидесятых кинооператору Анатолию Заболоцкому, – Вася приходил в общежитие только ночевать… Боялся? Опасался?.. Будешь бояться и опасаться, пережив совсем недавно то, что пережил он. (Но заметим забегая вперед, что спустя годы он научился не только не бояться таких, но и прямо, смело и открыто им противостоять. Так, в воспоминаниях сценариста Игнатия Пономарева, соседа Шукшина по кооперативному дому кинематографистов в Свиблове, приведен случай, когда Василий Макарович бесстрашно, быстро и ловко «отшил» урку, похвалявшегося и угрожавшего у пивного ларька, что он только что из заключения, и вымогавшего нагло кружки с пивом у покупателей. Он так здорово это сделал, что урка – здоровенный детина! – поспешил извиниться и ретироваться.)
…Забывался на кладбище, «пересиживал», приходил в общежитие лишь ночевать. Какие уж там «мечты»! С ними было, казалось, навсегда покончено, хотя что—то прежнее и вспоминалось, тревожило иногда, навевало какие—то нездешние сны, невольно будило воображение.
«Не помню, – пишет Шукшин, – о чем я тогда мечтал, а выдумывать теперь тогдашние мечты лень. Тогда бы, в то время, если бы кто спросил, наверное, соврал бы что—нибудь про летчиков бы, про моряков: я был скрытный, к тому же умел врать (было отчего. – В. К.). А теперь забыл… Всерьез захотел вспомнить – о чем же все—таки мечталось? – и не могу. Помню, смотрел тогда фильм «Молодая гвардия», и мне очень понравился Олег Кошевой, и хотелось тоже с кем—нибудь тайно бороться (с губошлепами. – В. К.). До того доходило, что иду, бывало, по улице и так с головой влезу в эту «тайную борьбу», что мне правда казалось, что за мной следят, и я оглядывался на перекрестках. И даже делал это мастерски – никто не замечал».
Да, было отчего оглядываться, было почему подражать актеру, сыгравшему Олега Кошевого. Но… Но какой он все—таки был еще мальчишка!.. И не это ли, через такие невзгоды и испытания пронесенное, детское и чистое за сердцем сохранило и уберегло его душу живу, душу художника?! Но тогда его душа скулила, тосковала, – как мы знаем сейчас по его же собственному позднейшему признанию.
Представилась возможность переехать во Владимир, работать на тракторном заводе слесарем—авторемонтником. Это было ему ближе – все же учился немного по схожей специальности, да и кусок хлеба был здесь получше. Но и там показалось в конце концов неуютно. Калужские страхи поутихли, но душа тосковать и скулить не перестала. Горько и пусто на ней было, мучили сны, снилась родная деревня, до которой было не дойти и не доехать, в которую нельзя было пока вернуться, вернуться таким же, с тем же, с чем ушел…
«Часто, окончив работу, уходил за город, в поле. Подолгу неподвижно стоял – смотрел на горизонт, а в городе не было горизонта», – читаем в раннем рассказе «Ленька». Здесь же, во Владимире, была пережита им первая юношеская любовь, историю которой, как мы предполагаем, он изложил в том же, только что цитированном нами рассказе. О дальнейшем в его «Автобиографии» кратко говорится: «„Выйти в люди“ все никак не удавалось. Дважды чуть было не улыбнулось счастье. В 1948 г. Владимирским горвоенкоматом я как парень сообразительный и абсолютно здоровый был направлен учиться в авиационное училище в Тамбовской области. Все мои документы, а их было много разных справок, повез сам. И потерял их дорогой. В училище явиться не посмел и во Владимир тоже не вернулся – там, в военкомате, были добрые люди, и мне больно было огорчить их, что я такая „шляпа“… И еще раз, из—под Москвы, посылали меня в военное училище, в автомобильное, в Рязань. Тут провалился на экзаменах. По математике».
Видно, сама судьба «берегла» его для другого!..
Но так ли уж было велико его собственное желание – стать военным, стать офицером? Если бы он очень этого хотел, он бы своего, несомненно, добился. И если не тогда, то во всяком случае позже, когда его призвали служить в морфлот. Не наперекор ли «зову сердца», не в отместку ли «писателю» и «артисту», МЕЧТЕ, которая чуть было не завела его далеко, стремился он «наступить на горло собственной песне» и обрести одну из самых строгих, самых регламентированных профессий? Но, видно, как ни обманывай себя, как ни молчи об этом даже наедине с самим собой – от себя не уйдешь.
И вот, вместо того чтобы корпеть над задачником, он приезжает в свой выходной день из ближнего Подмосковья, где работает на очередной стройке учеником маляра, в столицу. Бродит допоздна по ее улицам и площадям, по ее бульварам. На одном из бульваров, Тверском, в глубине сквера – далекая, ранящая сказка – Литературный институт; там учат – как искренне он пока считает и верит – «на писателя». Но он даже к воротам боится подойти, разузнать что—нибудь. Да и что разузнавать: чтобы не то что поступить, но иметь право быть хотя бы в числе поступающих – нужны, теперь—то он твердо знает, десять классов, законченное среднее образование. У него – семилетка, да и что знал, уже подзабыл крепко, так что – отведи глаза и топай по Тверскому мимо, быстрее, не мытарь душу. Не про тебя Москва и Литературный институт имени Максима Горького. «А вдруг?.. Возьму и буду!.. – Не смеши людей…» Но какая—то, пусть смутная, уверенность в том, что нечто подобное с ним непременно будет и случится, почему—то крепнет и крепнет в нем. Он отмахивается от нее, безжалостно гонит прочь. Минутная уверенность в том, что несбыточное все—таки сбудется, вроде бы проходит, когда кончается Тверской бульвар, но тут же вспыхивает вновь: глаза упираются в надпись: «Улица Горького».