Праздник побежденных - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студент-живчик, прищуря глаз, определил угол и изрек:
— У него ни одного шанса, он рухнет в валуны, что торчат из воды.
Феликс и сам знал, что не взберется. Но главное было другое: он полезет, во что бы то ни стало полезет, и молча ждал — прямой и торжественный, сознавая, как смешон, как катит градом пот и пергаментная бледность заливает щеки, но ничего не мог поделать и бледнел более. Наталия ж Ивановна сняла очки, задумчиво оглядела валуны под утесом и, покусывая дужку, посмотрела на Феликса. Ее глаза стали глубоки, и Феликс услышал звучанье той единственной скрипки с варшавского чердака:
— Если от меня что-либо действительно зависит, то я не желаю, — тихо, но твердо сказала она.
Феликс громче, чем хотел, выдохнул и только теперь почувствовал, как трясутся ноги.
— Но и отпустить вас так просто не хочу, потому что желаю, чтобы вы выкупали в море вот этот мой любимый маленький камушек. Он не был в море с прошлого года. Она сняла кольцо, полюбовалась и протянула Феликсу. Он видел мерцание камня в тонкой золотой оправе и иронично-насмешливый, не терпящий возражения взгляд и неожиданно для себя и для всех сказал:
— Нет, это может сделать каждый.
— А я хочу, чтоб вы, именно, вы, понимаете, вы!
— Позвольте мне, — вскочил живчик.
— Нет, — не глядя на живчика ответила женщина, протягивая Феликсу кольцо.
— Простите, — сказал Феликс, — я не выполню это ваше желание.
Он взвалил на плечи рюкзак, еще раз откланялся. Слесарь обозвал его хамом, а герой посоветовал послать его все-таки на скалу. Женщина так и продолжала сидеть с кольцом в протянутой руке, но в изгибе шеи, в сведенных лопатках было напряжение, каприз и протест. Феликс зашагал вверх по откосу, а мужчины заспорили. Но женщина молчала.
* * *
Феликс остановился над киношниками, и они засуетились у треноги, задрали головы. Режиссер в кепи козырьком назад разглядывал его в аппарат.
— Рыба, вкуснятина какая! — долетело снизу.
— Эй, малый, продай рыбину! — крикнул раскормленный шут в красной шапочке-жокейке.
Эта рыбина убита не для твоего необъятного чрева, подумал Феликс и промолчал.
— Ты что, оглох? Я же живые башни[2]плачу, — и потряс в кармане.
Феликс присел, завязал кед, они молча ждали. Потом отряхнул пепел с сигареты и так же молча, не удостоив их взглядом, пошел.
— Великолепен, — сказал «реж».
— Хорош, — согласились остальные и засмеялись.
* * *
У машины он свалил рюкзак, распластал, посолил и повесил рыбу вялиться на кипарис.
День клонился к вечеру. С площадки долетали хлопки по мячу, свистки судьи. А когда солнце коснулось гор и вода в заливе потемнела, трауром по отошедшему дню поплыло старое танго «Кумпарсита». Он подумал, что у наших война прошла под «Катюшу», у немцев — под «Розамунду», а его военной песней была «Кумпарсита».
С аккордами «Кумпарситы» к нему с мельчайшими штрихами и полутонами приходила война, а главное, он болезненно, будто с него стянули рубашку, ощущал свою голую, не защищенную броней спину и желал одного — стать под дерево или к стене, чтобы укрыть спину. А танго на скрипучих спицах аккордеона повело его воспоминания в тайну «его» ночи, первой ночи «его» войны.
В тот день на учебном аэродроме в Каче они ожидали комиссию для сдачи экзаменов. Комиссия не прилетела. Полковник сам организовал комиссию, а потом махнул рукой и сказал:
— Ребята, забудьте все то, за что мы вас ругали, вы настоящие летчики, летать умеете, а экзамены сдадите в бою.
Феликс получил петлицы с кубиками младшего лейтенанта, костюм коверкотовый синий цивильный, костюм парадный, кировские часы, сапоги хромовые парадные, денежное содержание, пистолет ТТ, две обоймы, фибровый чемодан, а главное, он получил назначение в ПВО Феодосии и новенький истребитель И-16 бис без бронеспинки (в училище летали без бронеспинок, они лежали на базе).
— Бронеспинку завтра полуторка привезет, — пообещал комэска и успокоил как мог: — Ты, парень, главное — мессера в хвост не пускай. Что бронеспинка? Она от пули, а мессер — истребитель пушечный, зайдет в хвост, ахнет, и бронеспинка твоя вместе с хребтом у тебя в животе. Так что осматривайся, парень, и вертись! Вертись…
— Конечно! Конечно! — вовсе не слушая комэска, соглашался он, страстно желая одного: быстрей в самолет, быстрей в бой, а то война закончится, а он не собьет ни одного немца.
Он взлетел в сторону моря в малиновый закат. С левым разворотом, оставил внизу в тени Севастополь и пошел «по-автомобильному» над шоссе, вдоль еще освещенных горных вершин. В небе емко, до тончайших интонаций, дошли слова комэска, и он ощутил одно — свою голую, не прикрытую броней спину.
Потом он вспомнил затемненную Феодосию, тихое море и мрачные силуэты кораблей. Танцевали в темноте на Приморском бульваре, а когда объявили тревогу и все попрятались, остался лишь он один на голубом — под луной — танцевальном круге. Это был первый налет, в первую ночь его войны, и не мог же он спрятаться. Упаси бог, скажут, что трус.
С моря наплывал гул, а из забытого патефона лилось танго «Кумпарсита». Самолеты бросали в залив мины и проходили в темноте над каштанами. Гремела ночь, звенели по крышам осколки, и тихо звучала «Кумпарсита».
На следующий день он сидел в кабине истребителя в готовности «один», являя собой ПВО Феодосии. А другой истребитель стоял крыльями на бочках, под ним возились механики и то выпускали, то убирали шасси. Бронеспинку полуторка не привезла. Немцы не летели. Пустынны степь и небо, а шелест высохших стручков акации скреб как бы по голой спине, по обнаженным нервам. Тогда он уверовал, что если суждено умереть, то будет убит непременно в спину. Чтоб заглушить этот шелест акации, он попросил механика «сыграть что-нибудь». Механик поставил на крыло патефон, долго накручивал (пружина трещала и схлестывала), наконец зазвучала «Кумпарсита». С тех пор это танго стало его военной песней.
И этот беспокойный день, и знакомство с женщинами, и стремление самоутвердиться — все стерла «Кумпарсита». Все стало ненужной суетой, и великолепный тихий вечер более не волновал его. Великим в его жизни была война.
Он потер затылок, сел в машину, разложил на коленях папку и с листом в руках ушел туда, в прошлое, к своему голубоглазому конвоиру, к заплеванной кровью школьной умывальне, в которой он потерял сознание.
* * *
Я не помнил, как оказался снова в сарае, читал далее Феликс. Вокруг была влажная темень и тишина. Но чья-то рука гладила мой лоб. Или мерещится? Шуршит солома, звякнуло ведро: пей! Я узнал певучий голос. Вода льется на грудь, каждый глоток раскалывает голову, потом он в двери на фоне лунного неба, сутулый, и задумчиво теребит бороденку. Лязгнула щеколда и — тишина. Мутно рдеет оконце. «Эта сволочь — садист! С чего бы ему то бить, то гладить меня?» — лениво, будто вовсе и не моя, ворочается мысль.