Ученик философа - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока он оценивал расстояние и напрягал тело для прыжка, сверху донесся громкий, отдавшийся эхом лязг, и Том немедленно все понял. Это захлопнулись бронзовые двери наверху. Еще секунда, и погас свет.
Эмма зажег лампы в комнате, где до этого сидел с матерью при мерцающем свете камина.
Был вечер субботы, конец долгого дня. Эмма вернулся в Лондон из Эннистона ранним утренним поездом. Он спустился в метро, собираясь доехать до станции Кингз-Кросс и вернуться к себе. Но мысль о том, что придется сидеть одному в комнате, вдруг показалась ему невыносимой, и он решил доехать до Хитроу и полететь в Брюссель. Радость матери при его нежданном появлении его немного подбодрила.
Комната, где они сейчас сидели, не менялась уже давно, почти со дня смерти отца. Комната была бельгийская, а не английская. Мать Эммы не стремилась создать такой эффект. Часть мебели она получила вместе с квартирой, а другую унаследовала от ныне покойной сестры, которая была замужем за бельгийским архитектором. Может быть, свою роль сыграла еще одна причина. Когда мать Эммы решила жить за границей, она переняла своеобразный старомодный, обывательский стиль, подходящий к этому району Брюсселя, вариацию на тему старых комнат Белфаста, давно исчезнувших и существовавших ныне лишь в ее воображении. Тюлевые, невероятной красоты занавески на высоких окнах пожелтели, бархатные портьеры, обрамлявшие их, были незаметно проедены молью и покрылись пятнами, подкладка их изорвалась. Турецкий ковер истерся и хранил следы ног. Вышитая шаль на рояле, всегда аккуратно возвращаемая в одно и то же положение, выцвела сверху, где на нее падали лучи солнца. Серебряная рамка фотографии, запечатлевшей мягкие черты и кроткий взгляд шестнадцатилетнего Эммы, также стояла на рояле, всегда в одном и том же месте, под одним и тем же углом. Отец Эммы тоже присутствовал. На портрете кисти соученика по Тринити-колледжу он был совсем мальчишкой — в зеленом галстуке, задорный, с озорным взглядом. Эмма не любил этот портрет. На фотографии в комнате матери отец был старше, печальнее, выглядел застенчивым и скромным, с мягкими висячими усами и выражением интеллигентного удивления. Оба родителя выглядели старомодно. Отец был похож на субалтерна времен Первой мировой. Мать — на раннюю звезду немого кино, с короткими светлыми волнистыми пышными волосами, прямым носом, маленьким ротиком и прекрасными глазами. Она до сих пор не выглядела пожилой, а была похожа на поблекшую молодую женщину и сидеть предпочитала на полу, низкой табуреточке или подушке, демонстрируя прекрасные гладкие ноги, стройные лодыжки и глянцевые туфли на высоком каблуке. Между Мэри (née Гордон) Скарлет-Тейлор и ее сыном всегда существовало некое смутное, но не враждебное напряжение. Она нервничала, боясь, что докучает ему своей любовью. Он раздражался и чувствовал себя виноватым, понимая, что прячет от матери свою любовь, как последний скряга, из соображений благоразумия. Может быть, она даже и не знала, что он ее любит, а могла только догадываться. Он знал, что таким образом намеренно лишает мать счастья, которое, может быть, принадлежит ей по праву. Ее голос, тихий, с очень слабым ольстерским акцентом, напоминал Эмме, что он ирландец. Иногда они вдвоем были похожи на юных любовников.
— Мне нравится эта комната.
— Я рада.
— Здесь так пыльно, душно и тихо, словно выпадаешь из мира.
— Открыть окно?
— Ни в коем случае.
— Жаль, что ты не бываешь здесь чаще.
— Как будто я в гостях у прошлого. Я люблю прошлое. И ненавижу настоящее.
— Расскажи мне про настоящее.
— Я читаю книги, пишу сочинения, набиваю голову.
— А сердце?
— Пустое. Полое. Треснуло, как сломанный барабан.
— Совсем не верю. И еще ты поёшь.
— Я собираюсь бросить.
— Как это?
— Совсем.
— Ты бредишь. Жаль, что ты не привозишь друзей.
— У меня нет друзей.
— Не надо быть таким угрюмым.
— Угрюмым. Мне нравится угрюмость.
— Тома Маккефри.
— Он тебе не понравится.
— Понравится.
— А мне это не понравится.
— Да ну тебя!
— Он прыгучий, самоуверенный и красивый, совсем не похож на меня.
— А девушки?
— Да, служанка с лондонским акцентом, похожая на старую высохшую деревянную статую.
— Я серьезно. Я хочу, чтобы ты женился.
— Не хочешь.
— Хочу! Я хочу, чтобы ты привозил сюда свою настоящую жизнь.
— Она здесь. Я ее иногда навещаю. Остальное — вымысел.
— Ты слишком много корпишь над книгами. Тебе надо больше петь. Ты счастлив, когда поёшь.
— Я ненавижу счастье и сим отрекаюсь от него.
— Милый, ты меня так расстраиваешь…
— Извини.
— Давай сыграем дуэт Моцарта?
— Я открою рояль.
Эмма снял с рояля вышитую шаль, лампу, фотографию, на которой он был еще не побит жизнью, и поднял крышку. Он звонил в Слиппер-хаус из Хитроу, потом опять из брюссельского аэропорта и два раза из квартиры. Телефон не отвечал.
Он подтянул к роялю второй стульчик и сел рядом с матерью. Они улыбнулись друг другу, а потом вдруг, держась за руки, расхохотались.
Поздно вечером в субботу Брайан Маккефри позвонил в дверь дома Джорджа в Друидсдейле. Открыла Стелла.
— Стелла!
— Привет.
— Джордж дома?
— Нет.
— Можно мне войти?
— Да.
Стелла провела его в столовую, где, видимо, сидела и писала письмо. Горела одна лампа. На столе лежала книга, и Брайан разглядел название. «La Chartreuse de Parme»[140]. Тут же в беспорядке стояли уцелевшие нэцке. Ту, на которую Джордж наступил, он забрал с собой.
Столовая выглядела неживой, как претенциозно обставленный офис. Украшения, тщательно (то есть по собственному вкусу) подобранные Стеллой, — японские гравюры, гравированное стекло, тарелки на подставках — резали глаз и придавали комнате голый, неестественный вид. Все было пыльным, включая свободный конец стола.
— Ты вернулась.
— Да.
— А Джордж?
— Не знаю.
— Но с ним все в порядке?
— Насколько я знаю, да.
— Ты его видела?
— Да.
— Он объявится?
— Он говорит, что живет с Дианой Седлей и они собираются уехать в Испанию.
— Но это великолепно! Разве не замечательно?