Киномания - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это случилось три дня спустя. Все было прилично и по-дружески. Шикарно одетый человек средних лет по имени Барри заехал, чтобы забрать скромные пожитки Жанет и перевезти их в его кондоминиум в Сенчури-Сити. Я смутно помнил его по давним студийным вечеринкам. Он работал на студии Диснея администратором низшего звена; о знакомстве с ним Жанет рассказала мне несколько недель назад. Смерив Барри откровенно желчным взглядом, я пришел к выводу, что Жанет слишком хороша для него. Правда, с другой стороны, всех, кого я встречал в кинопромышленности, сопровождали женщины, которые были для них слишком хороши. Так или иначе, но Барри казался обходительным и вполне цивилизованным, из чего я сделал вывод, что он будет обращаться с ней по-человечески, а через некоторое время передаст ее следующему в гораздо лучшей форме, чем получает от меня.
Жанет уходила с облегчением, но радости не испытывала. Она проявила искреннюю озабоченность, когда я поцеловал ее на прощание — вероятно, самый теплый мой поцелуй за многие месяцы.
— Помни, о чем я тебя предупреждала, — сказала она.
— Ты была права, — ответил я. — Я собираюсь бросить свои занятия с Саймоном.
Когда она услышала это, в ее полных слез глазах внезапно зажегся свет.
— И тогда может быть…
— Тогда… Я должен уехать на какое-то время.
— Уехать куда?
— В Нью-Йорк. Мне нужна помощь.
Она сразу поняла, что у меня на уме.
— Встретиться с?..
— Да. Встретиться…
Она поцеловала меня перед уходом.
— Я думаю, ты это правильно надумал.
Успех пошел на пользу Клер. Под его влиянием она расцвела необыкновенно, словно заскорузлый кактус в пустыне, среди шипов которого никто бы не предугадал будущие цветы. Когда я познакомился с ней в долгие годы ее безвестности, она была несчастной женщиной, обиженной и полной зависти. Это проявлялось в приступах меланхолии, наступательном апломбе, воинственной самоуверенности по отношению ко всем и каждому. Подняв бунт против интеллектуального истеблишмента, а точнее, против безвкусицы того Лос-Анджелеса, который, по ее мнению, являл собой мещанские трущобы, она имитировала богемный стиль парижского левобережья{344}: волосы — нерасчесанные космы, одежда — неизменные грязновато-серые свитер и юбка. Я безумно влюбился в эту хмурую, неряшливую женщину, хотя уже тогда знал: привлекают меня в ней главным образом раны, оставленные в ее сердце долгими годами страданий. И все же на каком-то отрезке моего жизненного пути она была для меня живым символом отваги и вызова, провозвестницей необычных новых идей и запретного секса.
Та Клер исчезла навсегда. Годы, проведенные ею в Нью-Йорке, в корне изменили ее — и, должен признать, к лучшему. Если не считать устроенного ею блестящего вечера с Орсоном, она во время моих приездов никогда не уделяла мне времени больше, чем нужно для завтрака на ходу или стаканчика вина поутру. Но с каждым разом она выглядела все ярче, эффектнее, удовлетвореннее. Я радовался за нее. Трудно было представить Клер снисходительной, но именно такой она и стала, даже в рецензиях. Она больше не прибегала к язвительному презрению и не занималась эстетским препарированием, которое когда-то было фирменным знаком ее критических выступлений. Клер поняла, что подобная интеллектуальная акробатика привносит напряжение в статью, а дохода от нее хватает разве что на завтрак в нью-йоркском ресторанчике. Вместо этого она оттачивала тот стиль, который одновременно раздражал и очаровывал читателей. Хотя саркастическое острословие оставалось при ней, теперь Клер пользовалась им, чтобы помочь начинающим талантам: короткометражка, что-нибудь второстепенное, единственная заслуживающая похвалы роль в дряненькой постановке. У ее читателей возникало ощущение, что они соучаствуют с ней в отыскивании жемчужных зерен среди растущей кучи кинонавоза. Общаясь со мной, она не притворялась, что чувствует себя неловко, эксплуатируя плоды собственной популярности: несколько пользующихся успехом книг, лекции за хорошие деньги, приглашения на фестивали и конференции в Штатах и за рубежом. Теперь она с одинаковым удовольствием и путешествовала, и оставалась дома в купленной ею маленькой, но роскошной квартирке в районе Восточных Восьмидесятых улиц. Долгие годы она кипела гневом праведным из-за того, что мир никак не желает ее признавать. Теперь, когда мир воздал ей должное, она с благодарностью принимала аплодисменты.
Пусть неохотно, но я вынужден был признать, что к новой Клер вместе с успехом пришла сексуальность. Это было ничуть не похоже на ту пылкую богемную привлекательность, которая когда-то раздразнила мое мальчишеское вожделение. Теперь она обрела лоск уверенности, холеное изящество манер. Она стала стройнее и одевалась так, чтобы самым выигрышным образом подчеркнуть это. На заднем плане у нее всегда маячили любовник, а то и два, но не какие-то нищие студенты, а мужчины состоятельные.
Я чувствовал себя ископаемым из доисторической эпохи в ее жизни, и поэтому длинное и взволнованное письмо о Саймоне, сиротах и катарах начал с извинений. Жанет я не назвал, но намекнул на необычное деморализующее воздействие, которое оказывают на меня эти фильмы. Я знал, что могу показаться безумцем, но меня это уже не волновало. Вопрос уже вышел за чисто научные рамки — это был крик о помощи. И я хотел, чтобы она поняла это.
К моему удивлению, Клер позвонила мне в день получения письма. Это было краткое, но настойчивое приглашение, выраженное в откровенно заботливом тоне.
— Дорогой, не исключено, что ты влип гораздо сильнее, чем тебе кажется. Я хочу увидеться с тобой немедленно. Ты сможешь приехать поскорее?
— Как поскорее?
— Сейчас. Завтра. Можешь?
— У меня ведь лекции. Нужно будет…
— Заяц, я за тебя волнуюсь.
Она за меня волнуется! Тон ее заставил меня забеспокоиться еще больше.
— На следующей неделе. В самом начале.
— Номер в отеле не заказывай. Остановишься у меня. Только не откладывай. Это важно.
Клер сказала, что нам «важно» встретиться. Я ушам своим не верил. Меньше всего рассчитывал я услышать от нее дежурное утешение. Но ее голос по телефону вселил в меня надежду. Может быть, у меня будет возможность излить душу.
Что я и сделал. Только излил ее не Клер, а незнакомцу, который, как выяснилось, знал мою историю лучше, чем она.
Прилетев в Нью-Йорк, я сразу же направился к Клер, где мне были обещаны скромный стол и долгий вечерний разговор. Но к моему глубокому разочарованию, выяснилось, что обед вовсе не пройдет á deux[52]. Там оказался кое-кто еще — темноволосый, очень худой, но поразительно красивый человек лет под пятьдесят, одетый в мешковатый черный костюм и свитер с высокой шеей. Его волосы, в которых поблескивала седина, являли собой курчавую, косматую гриву, которая, ниспадая, переходила в неровную короткую бородку и усы. Английский его был настолько хорош, что акцент почти не слышался. Клер называла его Эдди. Я бы и не догадался, что он итальянец, если бы Клер не назвала фамилию — Анджелотти.