Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как взглянул бы тогда Великий Человек на твою эпиграмму. Ты был нужен. Очень нужен. Не ты лично и даже не твой талант. Твой престиж, твое имя, твоя порядочность, твой интеллигентский независимый склад ума. То, что ты вернулся в Союз из-за границы, не пожелав бороться оттуда с советской властью, было нужно и ценно.
Дело было совсем не в твоих книгах. Не такие книги нужны партии. Впрочем, нужные партии книги писались и без тебя и тебе подобных — писались на все сто процентов.
Вспомни, кто из русской интеллигенции оказались сразу на нашей стороне — кроме членов партии, конечно. Даже Горький, старый друг Ленина, отшатнулся от нас и уехал за границу. Правда, как и ты, на время. Писатели, художники, ученые, примкнувшие к нам немедленно, были, почти без исключения, отбросами интеллигенции. Тогда, в начале, мы и их очень баловали. Они были нам очень нужны тогда. Одна из наших ставок вообще была на человеческие отбросы. Она оказалась беспроигрышной. Наши ряды сразу пополнились. У нас сразу завелись необходимые нам офицеры, юристы, дипломаты — почти все они были авантюристы, жулики, сбежавшиеся на запах жареного. В свое время они нам здорово помогли. И в свое время, когда грянет наконец мировая революция, опять помогут. Не те, конечно. Те давно умерли от раздольной жизни, сифилиса или кокаина, а которые не догадались умереть, ликвидированы нами. Помогут подобные им в Европе. Они и теперь нам помогают, мы и теперь уже их подкармливаем. Они не ошибутся в расчете на власть, на деньги, на легкую, привольную жизнь, которая их всех ждет, когда мировая революция грянет. Не рассчитывают они только на ликвидацию их, когда пройдет в них надобность. А ликвидируем мы их непременно.
Луганов вдруг шумно вздохнул и завозился на диване.
— Короче, — взмолился он, — короче! Зачем все эти отступления?
— Иначе не умею. Могу совсем замолчать. — В голосе Волкова послышалась обида.
— Нет-нет, — заторопился Луганов. — Но раз это меня касается, мне, естественно, хочется скорее знать, куда ты клонишь.
— Очень уж ты нетерпелив, Андрей. Без подготовки…
— Ну хорошо, хорошо. Продолжай свою подготовку, свои экскурсии в прошлое. Я слушаю.
— Ты уже потерпи. — Волков коротко засмеялся. — Сам знаю за собой недостаток говорить пространно, повторять знакомые вещи. Сам над ними смеюсь, а не умею иначе. Привычка. Ты уж извини, уж потерпи. Для твоего же блага, Андрей.
— Ну, продолжай. — Луганов кивнул. — Обещаю — больше не буду тебя прерывать. Но не томи, если можно. Ты сказал — война.
— О войне потом. Теперь о тебе. Так вот. В огромной машине советской власти, окрепшей, но тогда еще не окончательно, участие такого Луганова было важно. Важно для страны. Важно для престижа за границей. Важно — представь себе — для самого Великого Человека. Он ведь тогда только исподволь, осторожно прибирал власть к рукам. У него были враги, и какие враги — вся старая ленинская гвардия, все самые талантливые люди на партийных верхах. Все они стремились его уничтожить. А время устраивать показательные процессы изменников еще не пришло.
Имена друзей Великого Человека, теперь такие громкие, тогда еще никому не импонировали. Но Луганов импонировал. Мейерхольд импонировал. Есенин и Маяковский импонировали. И их баловали и берегли. Помнишь, как по всем участкам Москвы был дан приказ: когда пьяный Есенин устроит очередной дебош, будет бить зеркала и кричать: «Бей коммунистов, спасай Россию!» — не составлять протокола, а мягко, бережно вывести Есенина под ручки и на автомобиле доставить домой? И Великий Человек, сам отдавший это приказание, при встрече с Есениным, смотря на него добродушно, как он один умеет смотреть, и отечески грозя ему пальцем, говорил: «Не снести тебе головы, скандалист. Ухлопают тебя по пьяной лавочке. Не тебя жалеть буду — талант твой жалеть буду». Что такое была бы, повторяю, тогда твоя эпиграмма? Шутка, вздор. Но годы шли, и все коренным образом изменилось. Ты не заметил этого, пока над тобой не грянул гром. У тебя ведь никогда не было чувства советской реальности, Андрей, не было и нет.
Вот у Есенина было. Подсознательное, конечно. Сознательно вряд ли он понимал. А бессознательно чувствовал и бессознательно правильно поступил. Кричал: «Бей коммунистов!» Пил. Плевал на все. Пил, плевал, скандалил оттого, что бессознательно понимал: сегодня еще можно, еще полная безнаказанность. А завтра — какой паинькой себя ни веди — все равно попадешь под колесо. Тонко чувствующая, поэтическая была натура. Весь на интуиции, на вдохновении. Пил, хулиганил, а когда пришел срок — сделал самое правильное, что мог сделать, — повесился. Он, ты знаешь, на рассвете повесился. Выражаясь по-вашему, по-литературному, можно сказать — символистической была его смерть. Он покончил с собой, когда заря Великого Человека едва загоралась. Конечно, причины самоубийства нашлись — всякие там Айседоры и прочие жены — внучки Льва Толстого, непробудное пьянство и неудовлетворенность. «До свиданья, друг мой, до свиданья…», которое он кровью стихами написал, вместо: «Пришло время. Лучше уж я сам себя повешу, с собой покончу, чем вы меня прикончите».
Тогда солнце Великого Человека только всходило. Теперь оно стоит в зените. Под этим солнцем вашей породе независимых, свободолюбивых людей нет места на советской земле.
— Что ж, — снова перебил Волкова Луганов, — ты мне советуешь покончить с собой? Еще раз попробовать, но на этот раз удачно? А война тут при чем?
Но Волков только махнул на него рукой:
— Обещал молчать и слушать, так молчи и слушай. Не перебивай. Нет, не о твоем самоубийстве — я о твоей жизни хлопочу. Только не мешай, помолчи немного.
— Молчу, — отозвался Луганов с дивана, и Волков продолжал:
— Да, таким людям, как ты, нет больше места на советской земле. И вы исчезаете один за другим. Маяковский вот застрелился, оставив записку: «Любовная лодка разбилась, разбилась о быт» — и так далее. Но что это значило? Это значило, что он, стреляясь, соблюдал приличие кодекса самоубийц: «В смерти моей никого не винить». А винить надо было, и как еще. И Чека, и всю советскую власть, запутавшую Маяковского, доведшую его до этого. Не мог же он написать — кончаю с собой, пока меня не