Ермолов - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Записках» он еще яснее высказался на этот счет: «Конечно, не было доселе примера, чтобы начальник, предназначенный к командованию армиею, был столько, как я, доволен, что война не имела места. Довольно сказать в доказательство сего, что я очень хорошо понимал невыгоды явиться в Италии вскоре после Суворова и Бонапарта, которым века удивляться будут»…
Вскоре Ермолов возвращался обратно, и уже 20 мая он записал в своем дневнике: «Варшава. Великий князь принял меня благосклонно. Почти ежедневно бывал я у развода; видел парады, учения всякого рода войск, смотры и маневры.
Я отказался от квартиры во дворце государя и остановился в гостинице».
Во время смотров и парадов Алексей Петрович вел себя по отношению к Константину откровенно вызывающе, делая при этом вид, что демонстрирует свою скромность. Великий князь, желая подчеркнуть свое уважение к Ермолову, придерживал коня, давая возможность гостю оказаться на первом плане. Но и Ермолов стал придерживать свою лошадь, пропуская Константина вперед. Выглядело это соревнование в скромности довольно комично и, естественно, бесило великого князя.
Но помимо этого Алексей Петрович позволил себе жест, который и положил навсегда конец его дружбе с цесаревичем.
Сам он рассказал об этом в дневнике с невинно-простодушной интонацией:
«По приказанию цесаревича все польские генералы и прочие чиновники на другой день по приезде моем сделали мне посещение. Я просил об отмене сего приказания, но не успел. Я не принял их, не желая делать им беспокойства, зная притом, что из них знакомые охотно увидятся со мною и без объявленного приказа. Цесаревич был в большом негодовании на меня, и начальнику штаба генералу Куруте поручил объясниться со мною самым неприятным образом».
Если приказание Константина ставило Ермолова в несколько нелепое положение, то поведение Алексея Петровича по отношению к своему другу и покровителю было откровенно оскорбительным. Отказаться принять польский генералитет, приехавший к нему по прямому приказанию главнокомандующего польской армией, означало поставить Константина в куда более неловкое положение, чем он поставил Ермолова.
Этого Константин ему не простил…
Алексей Петрович это понял. Очевидно, до него доходили соответствующие слухи.
Уже в 1822 году он писал Закревскому: «Ты ни слова не сказал о пребывании у вас великого князя; так ли он расположен к тебе, как и прежде? Он верно мерзости говорил обо мне и ты молчишь из деликатности. Досадно, что я не заслужил его сердца, а впрочем от того не умирают! Узнай, буде можно, не жаловался ли он на меня государю?»
Странный поворот сюжета — чего ж досадовать, когда Алексей Петрович сделал все, чтобы поссориться с обидчивым и самолюбивым великим князем, до того искренне любившим своего «храбрейшего товарища».
Прямое оскорбление великого князя свидетельствует не только о самооценке Алексея Петровича, но и о взвинченности его состояния в это время.
Именно этим состоянием можно объяснить его вызывающее поведение по отношению ко всем своим «протекторам».
Вскоре по возвращении на Кавказ он поссорился с Аракчеевым.
Граф Алексей Андреевич курировал все стороны государственной жизни. В том числе и финансовую. В этом качестве он усомнился в целесообразности использования Ермоловым неких сумм. К сожалению, мы не располагаем письмом Аракчеева, но по ответу Ермолова ясно, о чем идет речь.
«Графу Аракчееву. 1822 г.
Желая избегнуть случая, в котором объяснения личные могут быть неприятными, я имею позволение на переписку партикулярную, и сим пользуясь, покорнейше прошу взглянуть на письмо, писанное ко мне от Вашего Сиятельства.
Ваше Сиятельство изволите увидеть, что можно было избавить меня от заключающегося в нем вопроса. Конечно Вы бы не делали такового, если бы хотя на минуту остановили Ваше внимание на том, что я приобрел Шекинскую провинцию, которая дает более полумиллиона доходов и сбор оных доселе употреблен во вспомоществование упадшим ханам. Предав уже раз объяснение Министру Финансов, я более ничем не обязан. Как по законам, так по собственным правилам чести, кроме ясной отчетности и таковая отдана Правительству.
Быть может не знаком я Вашему Сиятельству со стороны бережливости, но в течение немаловременной, а иногда видной службы, хорошо будучи замеченным, оскорбительны подобные вопросы, а ежели сделаны с намерением, то даже нестерпимы.
Вам, Милостивый Государь, когда я только ищу приличие, угодно видеть в поступках моих присваивание излишней власти. Увертесь, Ваше Сиятельство, что я не кинусь воспользоваться ничтожеством.
А. Ермолов»[74].
Эта бешеная отповедь, раздраженный выговор, подпись без приличных в обращении к старшему формул — все это должно было оскорбить Аракчеева.
А он был злопамятен.
Теперь оба друга и покровителя — Константин и Аракчеев, отношения с которыми и создавали в значительной степени устойчивость позиции Ермолова, — должны были от него отвернуться.
Ясно, что Алексей Петрович устал от необходимости лицемерить — демонстрировать уважение к людям, которых не уважал. Самооценка побеждала карьерный расчет. Тем более что и карьера шла совсем не так, как ему мечталось.
Вскоре Закревский получит от него горькие признания, о которых еще год назад не могло быть и речи:
«Не поверишь, почтенный друг, как возрастает во мне охлаждение к службе и за какую несносную потерю почитаю я возвращение в Грузию».
И еще более того: «…Угасли пламенные мои замыслы, и многое уже кажется мне химерою».
С таким настроением возвращался он в Россию из Европы.
21
Александр I настойчиво выказывал ему свое особое благоволение.
20 июня Ермолов заносит в дневник: «Царское Село. Мне уже назначены были во дворце комнаты, и приказание жить в нем объявлено начальником главного штаба Е. И. В. Как все дико для человека, никогда не бывшего близким ко двору, и конечно всех забавлял я моею неловкостию. Но никто не говорил о ней, ибо у двора кроме похвал ничего не говорят о том, кого весьма ласкает государь!»
Алексей Петрович старательно — не только в этой записи, но и в письмах, — выстраивает образ, так сказать, «естественного человека», напоминающего вольтеровского «простодушного» дикаря, попавшего в цивилизованную европейскую среду.
Трудно поверить, что он не представлял себе, как нужно вести себя при дворе. Его «неловкость», надо полагать, была достаточно искусственной. Это была такая же черта особости, как и бедность. Но за ним должен был видеться грозный хаос Кавказа, призрак безбрежной Азии и отличать его от тех, кто жил и действовал в «кротовой норе» Европы… И это притом что Кавказ ему уже опостылел, ибо не оправдал его ожиданий. «Угасли пламенные мои замыслы…»