Час новолуния - Валентин Сергеевич Маслюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же ты за Прохором не пошла? Не прогнали бы стрельцы, — упрекнула её Федька.
Маврица всхлипнула и раскрыла чисто промытые васильковые глаза. Толстые щёки её, обычно свежие и упругие, расквасились.
— А хозяйство-то всё растащат! — В убеждении её угадывался неколебимый опыт поколений. — Мужик одинокий, кто досмотрит? И так уж ораву пустил — всё разорили, перепортили. Мужик ведь он... он... — хотела Маврица изъяснить общее какое-то соображение, но затруднилась громадностью явления — мужик!
Странно глядела Федька, смущала неулыбчивым взглядом, и Маврица почувствовала себя виноватой. А Маврица этого не любила, привыкла она, чтобы её хвалили, и загорячилась:
— Сходил бы, Фёдор Иванович, в приказ, узнал бы. Тебе-то проще. Ты и доброе слово умеешь молвить. Вот ведь пронять... в самую душу залезешь. Сходи, Фёдор Иванович, да не забудь передать Прохору Филимоновичу: замок обалдуи эти потеряли. А то украли. Украсть-то недорого возьмут. Ты ему скажи: изба-то без замка. Стрельцы украли, замка-то, мол, нету.
Неотступно глядела Федька на Маврицу и как-то недобро, неладно глядела, потупилась на мгновение и одно сказала:
— Замка, значит, нету? Передам.
Брат Фёдор, повалившись навзничь и приоткрыв рот, спал в клети. Что он по ночам делал и где гулял, Федька за полной бесполезностью нравоучительных разговоров отвыкла спрашивать, потому и будить не стала. Глянула лишь, не бит ли он, не раздет ли после своих похождений, и оставила.
Перемены обнаружились и на соборной площади. Мирские караулы рассеялись, и стрельцов перед приказом поубавилось, но столпотворение сделалось больше прежнего. Прилегающую к Малому острогу часть площади занимали телеги, гружёные и порожние; собравшись по двое-трое, коротали время возчики, толпились зеваки. Слышались разрозненные голоса, лошадиное ржание, деревянный стук, внезапные вскрики: осади! куда прёшь, чёрт нерусский!
Это были московские подводы, те, что доставили из Москвы стрельцов. «Вывозим воеводу князя Василия», — объяснили Федьке. И последовало уточнение: «Не князь едет, а княгиня с княжной и вывозят на Русь имущество».
— На двадцати подводах прибыли, на шестидесяти отбыли! — выкрикнул кто-то, заслышав разговор. — Эк ведь княгиню разнесло, на шестидесяти подводах брюхо везёт!
— Это ж какая сучка два года терпит, прежде чем брюхо-то опростать! — кинул, выбегая с криком откуда-то из толкучки, чтобы показать себя народу, скуластый чубатый парень в расстёгнутой рубахе.
— Важно её воевода обрюхатил, — со злым смехом поддержал кто-то в толпе.
— Да что воевода, что воевода! — кричал, стервенея, чубатый. — У князя и причиндалов таких нету засадить — баба на шестьдесят подвод разлеглась! Такую бабу всем миром е...! Чтобы баба-то два года всё брюхом дулась и дулась!
— Как бы не разорвало суку прежде, чем до Москвы допрётся! — подхватывала на лету измождённая баба.
Народ густо гоготал, радуясь всякому поносному слову, сплёвывая и матерясь. Московские возчики защищать воеводскую честь не брались и сдержанно, с оглядкой скалили зубы.
Протолкавшись к раскрытым воротам острога, Федька хотела пройти во двор, где шла погрузка, — навстречу ей фыркала в лицо лошадь, запряжённая в телегу с огромным сундуком на ней. Федька отпрянула, чтобы не затёрли.
— Пощупать, что ли? Что у княгини-то под подолом? — задорно сказал кто-то в толпе. — Вот я гляну, мужики! — выскочил посадский в длинной рубахе и меховом колпаке; большой, губастый рот его сложился напряжённой, похожей на гримасу улыбкой. Он оглядывался на товарищей. — Авось своей ветошки какой признаю! Третьего дня у меня со двора кусок полотна спёрли.
С той же звереющей ухмылкой губастый схватил верёвку, что опутывала сундук. Может, он и сам не знал до конца, на что решится, — застывший полуулыбкой оскал его не сложился ни во что определённое... Когда перебили ему руку палкой.
— В штанах у себя щупай! — крикнул побледневший в предчувствии драки княжеский холоп.
Губастый мотнул кулаком, но мазнул и ещё получил от другого холопа — метил тот в голову, сбил шапку. На лету её подхватив, губастый отскочил. Недобрый ропот всколыхнул толпу.
Выбираясь из толчеи, Федька оставляла у себя за спиной шумную брань. Едва увернулась она от копыт, избежала оглобли и, одолев тесноту колёс и лошадиных крупов, вышла к приказу. На заднем дворе за избой открылся ей ещё один табор, пестрели красные кафтаны.
Здесь как будто шумел небольшой торг, который стрельцы взяли в кольцо стражи. Красные кафтаны держались по внешнему краю сумятицы, заключив внутрь строя каких-то мужиков на мешках, женщин с котомками и детей.
Обнаружился тут и Прохор со скованными железом руками. Ничего он не продавал, не покупал и не приценивался, не видно было поблизости никакого товара — стоял он хмурый, скучный и одинокий. А когда приметил Федьку, обрадовался, кажется, не тому, что она пришла, а случаю выказать наконец злость:
— Ага! — вскричал он вместо приветствия. — Добился-таки своего Антошка, взял верх! — С мрачным удовлетворением он тряхнул цепью и двинулся навстречу Федьке. Стрелец толкнул в грудь: куда?! Избитый, растерзанный — на лице синяки да ссадины, Прохор будто напрашивался на новые тумаки.
Остановили и Федьку:
— Ты кто таков?
Тут только Федька открыла для себя, что возле взятых под стражу товарищей Прохора не было постороннего народу: жёны всџ, матери, сёстры. Женщин пропускали беспрепятственно, женщины не путали стрельцам счёт, они беспокоились лишь за мужиков.
— Я к нему пришёл, — сказала Федька, указывая на Прохора. И добавила: — У него никого больше нет.
Что-то такое мелькнуло в ответ в глазах Прохора, что заставило её сжаться: сейчас оборвёт, рассмеётся... Но самообольщение её в том-то как раз и заключалось, что она придавала словам значение, которое Прохору вовсе и не мерещилось. Он даже и удивиться толком не успел, как забыл мимолётное внутреннее движение, которым отметил Федькины слова. Не договорившись со стрельцами — остался он по ту сторона оцепления, а Федька по эту, — Прохор принялся толковать, что случилось. Терзала его злобная досада — не рассказывал, а ругался.
Всё же Федька уяснила себе, что всех этих людей, мужиков с дорожным узлами, отправляли к Москве. Сыщик Антон Грязной выменял Прохора и его товарищей на Луку Дырина вместе с прочими воеводскими советниками. Разногласия и прямой раскол в руководстве войскового круга облегчили эту ловкую сделку: человек двадцать видных мирских деятелей Грязной вывозил в Москву для нужд следствия (подразумевалось, что это все свидетели), зато Лука Дырин, Шафран и