Медленные челюсти демократии - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С действительным, положением дел ничего общего оно не имеет.
Традиционно у русской интеллигенции нет ни интереса, ни сочувствия к проблемам — и, не дай бог, бедствиям — иноземцев. Умы и сердца наших мыслящих соотечественников не трогают голодающая Индия или Сомали, проблемы Восточного Тимора или Индонезии. На дискуссионных площадках российской интеллигенции — знаменитых в советские годы кухнях, местах укромных и располагающих к искренности — говорили о чем угодно: о российском ГУЛАГе, о западных привилегиях, о развитии промышленного сектора Америки и упадке соответствующего сектора в России, о цензуре, стесняющей балагуров, но никогда не говорили о том, что кому-то (ну скажем, рабочему в южном пригороде Лондона) живется труднее, чем русскому научному сотруднику. В редком салоне обсуждают нищету Африки. А уж соображение о том, что посудомойка в Брикстоне не вполне счастлива, — такое соображение нас посетить не может по определению. Как же может быть она несчастлива, если живет в свободной демократической стране? Если нас что и волнует по-настоящему, так это то, что в Европе живут лучше нас, а не то, что в Африке — хуже. Нас потрясает факт изобилия в Америке, а не бедствия Латинской Америки. Нам не дает покоя сытость Германии, а положение в турецких кварталах Берлина мало интересует. Суммируя этот набор эмоций, можно сказать, что русский интеллигент узнавал о внешнем мире выборочно: отбрасывал за ненадобностью малоприятные аспекты и концентрировался на остром чувстве зависти к западным привилегиям. И мысль о том, что западные привилегии распределяются даже среди жителей Запада неравномерно, никогда наши головы не посещала. Солидарность с угнетенными не в чести (это положение эксплуатировалось марксизмом-ленинизмом и прочими людоедскими теориями), нас манит солидарность с преуспевающей частью мира, и давайте не думать о том, угнетатели они или нет.
У такого специального устройства сознания есть специальная история — возникло оно не вдруг. Русский интеллигент столько лет стоял спиной к тирану, возделывая свой сад, что сад дал плоды. За годы программного прятания русский интеллигент вырастил в себе жлоба. Он — жлоб.
Жлоб — это тот, кто готов трудиться на себя, искренне полагая, что если он отдает все силы своему благополучию, то другим людям это должно быть понятно и приятно. Жлоб — это тот, кто уравнивает собственные проблемы с мировыми; жлоб — это тот, кто, покупая в гостиную буфет, полагает, что в мире стало несколько уютнее; жлоб — это тот, кто вменяет истории иск история обязана учитывать его потребности. Счет, предъявленный тирании, культурной косности, революции и социализму, был выписан обстоятельно, чтобы история уже впредь не ошибалась, чтобы знала она, неразумная, о существовании этого ущемленного в правах культурною деятеля. Что с того, что бабке в Орле живется хуже, бабка же этого не осознает, счет истории предъявить не может, личностью не является. Разве имеет бабка довольно фантазий и знаний, чтобы лелеять свободолюбивую мечту?
Мечта — эмигрировать профессором в Америку. В какую-нибудь надежную по скучности местность вроде подмосковных дач: университет, фонарь, аптека. Только пусть будет спрятано это место получше и понадежнее: за моря, за армии, за демократические законы. Уж туда, наверно, тираны не доберутся, не тронут, колбасу не отнимут. В представлении жлоба это и есть свобода и достоинство. Пусть государство (ну, как-то там оно устроено, это государство, вероятно, разумным способом устроено, если выделяет деньги на содержание интеллигентов) платит ему, а он будет благодарен разумному демократическому государству за достойное содержание. Такие отношения с властью, кажется, вполне приемлемы: власть аккуратно платит достойное содержание — а интеллигенция возделывает свой сад, благодарная за приличный доход. Разумно? Еще как разумно. Ведь живут же так интеллектуалы на Западе! И до чего обидно нашему отечественному жлобу, что вот он ничем не хуже, а принужден жить в тиранической стране, которая и денег-то приличных на содержание интеллигенции не выделяет. Жлоб не оставляет мысли о том, что он так хорош, что заслужил право на паразитизм, и обиднее всего, если кому-то лучше и сытнее.
Отныне не чаянья рабочего, не уставы чиновничества — но амбиции интеллигента являются мерилом развития социума. Именно социальная страта, именуемая интеллигенцией, стала носителем прогрессивного типа сознания, представляла западную цивилизацию в тиранической стране. Исходя из этого, можно предположить, что данный класс готов взять на себя ответственность за развитие общества — тем более что проектов было выдвинуто немало. Логичным завершением прогрессивного развития общества явилось бы такое положение дел, при котором интеллигенция стала бы писать законы. Однако именно этого последнего шага, делающего носителя прогресса совершенным гегемоном, интеллигенция не сделала. Управляют обществом все те же, а именно: бюрократы, военные, промышленники, а интеллигенция сохранила себе привычную вотчину — культуру. По неотменимым социальным законам любой прожектер, если не в состоянии воплотить собственный проект, принужден обслуживать проект чужой. Можно бесконечно утешать себя соображением о том, что сегодняшнее чиновничество охотнее, чем раньше, прислушивается к советам интеллигенции, что большая часть интеллигенции рекрутирована в чиновный аппарат — но это не отменяет сути. Рекрутированные в чиновничество интеллигенты с неизбежностью стала чиновниками, а те интеллигенты, что были призваны в советчики власти, стали обслугой. Привычная декоративная роль (развлечения и оформление речей и праздников) досталась интеллигенции и сегодня.
Посему интеллигенция сегодня страдает вдвойне — и от прошлых обид, и от нынешней неполноценности. Одно утешительно: страдать она умеет по- настоящему, так, как никто не страдал.
Интеллигенция и сам народ-то приучила к мысли, что тому живется тяжелее, чем прочим народам на земле. И эту в высшей степени юродскую мысль привила народному самосознанию. И устами своих пророков Россия то и дело восклицает, слегка кокетничая: «Хуже всего на свете быть русским!». И привык народ к этакому напористому юродству. Нам — можно. У нас особые права, мир должен понять уникальность задачи. Мы заняты построением капитализма в одной отдельно взятой стране, делом непростым и всему миру необходимым.
А что их проблемы? Так, тьфу. Альберты Швейцеры среди нас не родятся. Есть заботы поважнее: где бы обустроиться на халяву да как бы понравиться тем, кто побогаче. И не перестаем задиристо подвывать: хорошо вам в цивилизованных странах, а у нас — смута, страдания, варварство. Есть только один способ стать цивилизованным — уметь видеть беду другого. Хочешь стать равным — возьми равную ношу ответственности. А до тех пор пока Россия будет лелеять в себе уникальность страдания и особенность роли, она останется провинциальной, от третьего Рима до «третьего мира» — один шаг.
Интонация проклятых вопросов сменилась после революции, радикально в сталинские годы, окончательно в годы капитализации и демократизации. Свод проклятых вопросов не изменился, но теперь их задавал совсем другой субъект, совсем по другой причине. Теперь эти вопросы значили следующее: оценят ли меня по заслугам? Не отстаем ли мы от моды? И так далее.
Это состояние и было увековечено искусством конца прошлого века.