Хождение по мукам - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За день до падения Ярославля мы с Никанором Юрьевичем бежали на лодке за Волгу… Целую неделю мы шли, скрываясь от людей. Ночевали под стогами, — хорошо, что были теплые ночи. Туфли мои развалились, ноги сбились в кровь. Никанор Юрьевич где-то раздобыл мне валенки, — просто, должно быть, стащил с плетня. На какой-то день, не помню, в березовом лесу мы увидели человека в изодранном армяке, в лаптях, в косматой шапке. Он шел угрюмо, быстро и прямо, как маньяк, опирался на дубинку. Это был Перхуров, — он тоже бежал из Ярославля. Я так испугалась его, что бросилась ничком в траву… Потом мы пришли в Кострому и остановились в слободе у чиновника, знакомого Куличка, и там прожили до взятия Казани чехами… Никанор Юрьевич все время ухаживал за мной, как за ребенком, — я благодарна ему… Но тут случилось, что в Костроме он увидел драгоценные камушки, — они были в носовом платке, в моей сумочке, которую он всю дорогу нес в кармане пиджака. Я только в Костроме о них и вспомнила. Пришлось рассказать ему всю историю, — сказала, что по совести считаю себя преступницей. Он развил по этому поводу целую философскую систему: получилось, что я не преступница, но вытянула какой-то лотерейный билет жизни. С этих пор его отношение ко мне переменилось, стало очень сложным. Повлияло и то, что мы жили чистенько и тихо в провинциальном домишке, пили молоко, ели крыжовник и малину. Я поправилась. Однажды после заката, в садике, он заговорил о любви вообще, о том, что я создана для любви, стал целовать мне руки. И я почувствовала, — для него нет сомнения, что через минуту я отдамся ему на этой скамейке под акацией… После всего, что было, ты понимаешь, папа? Чтоб не объяснять всего, я сказала только: „Ничего у нас не выйдет, я люблю Ивана Ильича“. Я не солгала, папа…»
Иван Ильич вынул платок, вытер лицо, потом глаза и продолжал чтение:
«Я не солгала… Я не забыла Ивана Ильича. У меня с ним еще не все кончено… Ты ведь знаешь, — мы расстались в марте, он уехал на Кавказ, в Красную Армию… Он на отличном счету, настоящий большевик, хотя и не партийный… У нас с ним порвалось, но прошлое нас связывает крепко… Прошлого я не разорвала… А Куличек подошел к делу очень просто, — ложись… Ах, папа, то, что мы когда-то называли любовью, — это лишь наше самосохранение… Мы боимся забвения, уничтожения… Вот почему так страшно встретить ночью глаза уличной проститутки… Это лишь тень женщины… Но я, я — живая, я хочу, чтобы меня любили, вспоминали, я хочу видеть себя в глазах любовника. Я люблю жизнь… Если мне захочется отдаться вот так, на миг, — о да… Но во мне сейчас только злоба, и отвращение, и ужас… За последнее время что-то случилось с лицом, с фигурой, я похорошела… Я — как голая сейчас, повсюду голодные глаза… Будь проклята красота!.. Папа, я посылаю тебе это письмо, чтобы ни о чем уже, когда увижусь с тобой, не говорить… Я еще не сломанная, ты пойми…»
Иван Ильич поднял голову. За дверью, ведущей в прихожую, послышались осторожные шаги нескольких человек, шепот. Дверная ручка повернулась. Он быстро вскочил, оглянулся на окна…
Окна докторской квартиры находились, по-провинциальному, невысоко над землей. Среднее было раскрыто. Телегин подскочил к нему. На асфальте лежала длинная, как циркуль, человеческая тень и еще длиннее — от нее — тень винтовки.
Все это произошло в какую-то долю секунды. Ручка входной двери повернулась, и в кабинет вошли сразу, плечо о плечо, двое молодцов мещанского вида, в картузиках, в вышитых рубашках. Сзади них моталось рыжебородое, вегетарианское лицо Говядина. Первое, что увидел Телегин, когда они кинулись в кабинет, — три направленных на него револьверных дула.
Это произошло в следующую долю секунды. Опытом военного человека он понял, что отступать, имея на плечах сильного и неразбитого противника, — неблагоразумно. Перебросив браунинг в левую руку, он сорвал с пояса, из-под френча, небольшую гранатку, к которой было прикручено письмо Гымзы, и, весь налившись кровью, завопил, срывая голосовые связки:
— Бросай оружие!
И возглас этот, весьма понятный, и весь вид Ивана Ильича были столь внушительны, что молодцы смешались и несколько подались назад. Вегетарианская физиономия метнулась в сторону. Еще секунда была выиграна… Телегин со взмахнутой гранатой навис над ними:
— Бросай…
И тут случилось то, чего никто из присутствующих, а в особенности Телегин, никак уже не мог ожидать… Немедленно вслед за вторым его окриком за ореховой одностворчатой дверью, ведущей из кабинета во внутренние комнаты, раздался болезненный крик, женский голос воскликнул что-то с отчаянной тревогой… Ореховая дверца раскрылась, и Телегин увидел Дашины расширенные глаза, пальчики ее, вцепившиеся в косяк, худенькое лицо, все дрожащее от волнения.
— Иван!..
Около нее очутился доктор, схватил ее за бока, утащил, и дверца захлопнулась… Все это мгновенно перевернуло наступательно-оборонительные планы Ивана Ильича… Он устремился к ореховой двери, со всей силы плечом толкнул ее, что-то в ней треснуло, — и он вскочил в столовую… Он все еще держал в руках орудия убийства… Даша стояла у стола, схватилась у шеи за отвороты полосатого халатика, горло ее двигалось, точно она глотала что-то. (Он заметил это с пронзительной жалостью.) Доктор пятился, — вид у него был перепуганный, взъерошенный.
— На помощь! Говядин! — прошипел он измятым голосом. Даша стремительно побежала к ореховой двери и повернула в ней ключ:
— Господи, как это ужасно!
Но Иван Ильич понял ее слова по-иному: действительно, ужасно было ворваться к Даше с этими штуками. Он торопливо сунул револьвер и гранатку в карманы. Тогда Даша схватила его за руку. — Идем. — И увлекла в темный коридорчик, а из него — в узкую комнатку, где на столе горела свеча. Комната была голая, только на гвозде висела Дашина юбка да у стены — железная кровать со смятыми простынями.
— Ты одна здесь? — шепотом спросил Телегин. — Я прочел твое письмо.
Он оглядывался, губы, растянутые в улыбку, дрожали. Даша, не отвечая, тащила его к раскрытому окну.
— Беги, да беги же, с ума сошел!
Из окна неясно был виден двор, тени и крыши сбегающих к реке построек, внизу — огни пристаней. С Волги дул влажный ветерок, остро пахнущий дождем… Даша стояла, вся касаясь Ивана Ильича, подняв испуганное лицо, полуоткрыв рот…
— Прости меня, прости, беги, не медли, Иван, — пробормотала она, глядя ему в зрачки.
Как ему было оторваться? Сомкнулся долгий круг разлуки. Избежал тысячи смертей, и вот глядит в единственное лицо. Он нагнулся и поцеловал ее.
Холодные губы ее не ответили, только затрепетали:
— Я тебе не изменила… Даю честное слово… Мы встретимся, когда будет лучше… Но — беги, беги, умоляю…
Никогда, даже в блаженные дни в Крыму, он не любил ее так сильно. Он сдерживал слезы, глядя на ее лицо:
— Даша, пойдем со мной… Ты понимаешь. Я буду ждать тебя за рекой, — завтра ночью…
Она затрясла головой, отчаянно простонала:
— Нет… Не хочу.