Чертов мост - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Две недели тому назад в Pont-de-Vaux, во время обеда, устроенного по случаю свадьбы Жубера, вдруг раздалась пальба: городские власти велели стрелять из пушек в честь молодого полководца, славы и гордости их города. Гости принялись считать выстрелы — и, когда счет закончился вместе с салютом, Жубер шутливо заметил, что как раз то же число выстрелов дают войска в память генералов, павших на поле битвы. Он сам не увидел здесь никакой дурной приметы, но гости вдруг замолчали, и отец его поспешно сказал, что, кажется, произошла ошибка в счете выстрелов.
Жубер подумал о жене. За весь день не было времени о ней подумать. Он вынул из-под мундира медальон с ее портретом, хотел поцеловать, но не поцеловал. Он заставил себя думать о жене и вдруг через несколько минут, бледнея, заметил, что думает не о ней, а о том, как и кто ей скажет об его кончине. «Верно, Сюше напишет прямо отцу… Или министр пошлет нарочного в Pont-de-Vaux». О том, как его жена примет известие, о том, что она почувствует, Жубер не думал, не мог думать, хоть и сюда пытался направить ход своих мыслей. «Вероятно, она снова выйдет замуж через некоторое время», — подумал он почти равнодушно, вспоминая, что жены известных ему офицеров неизменно выходили замуж через два-три года, а то и раньше, после смерти любимых мужей. Эта мысль, которая накануне показалась бы ему чудовищной, теперь оставляла его холодным. «Директория мне устроит пышные поминки. Но в глубине души все они будут рады моей смерти. С тех пор как Бонапарт отрезан английским флотом в пустынях Африки, они больше всего боятся меня, моей популярности в войсках… Кто знает, уж не нарочно ли Директория поставила меня в такое положение? Почему Массена со своей семидесятитысячной армией не делает диверсии в Швейцарии, чтобы на себя отвлечь часть неприятельских сил? Почему восьмая дивизия была в таком безобразном состоянии?.. Почему сто двадцать тысяч солдат разбросаны по разным местам?.. Почему еще не прибыли резервы Серрюрье?..»
Мысли эти и прежде приходили ему в голову, но он тотчас их в себе подавлял. Теперь вдруг они его ужаснули своим беспредельным значением. Прежде он никогда не сомневался в правоте дела, которому служил. Французскую республику, свободу французского народа хотели задушить иностранцы, наемники Питта и их сообщники, изменники-эмигранты… «Пусть это избитая мысль, банальное ходячее выражение, но ведь это правда!» Однако наряду с этой привычной правдой теперь была и другая, непривычная. Теперь он ясно видел, что во главе Французской республики стоят люди, которым нет до свободы никакого дела, которые за власть и деньги готовы служить кому и чему угодно, которые не предают родины (если они ее не предают) лишь из боязни гильотины. Теперь он допускал, что и эмигранты — многих из них он знал лично, — быть может, не все отъявленные подлецы и предатели. «Они живут в нищете, тогда как Баррас нажил на революции миллионы. А наемники Питта?.. Суваров, как я, прирожденный воин, — разве Суваровым движет жажда английских денег? Или те казаки, которых он привел с собой, те венгры, кроаты, тирольцы, из которых завтра в муках умрет много тысяч, разве им Питт платит деньги, разве они слышали имя Питта?»
«Да, конечно, им не платят, но их погнали сюда насилие и произвол их деспотов, — ответил он себе. — Хорошо, а у нас? — тут же задал он вопрос, припоминая сцены вербовки рекрутов, расстрелы бесчисленных дезертиров. — Лучше моей армии нет в целом мире, но если завтра предоставить ей полную свободу, если ей объявить, что отныне воевать будут только добровольцы, а остальные могут вернуться в свои семьи и деревни, — может быть, оставшиеся составят одну дивизию… Нет, дивизии не составят… А я сам? Я начал войну простым солдатом, но что бы я сказал, если бы мне предложили воевать за родину всю жизнь рядовым, если б война не была для меня вместе с тем и самой ослепительной карьерой, о которой я не смел и мечтать до революции? Без наемников Питта, без их нападения на Францию, кто я был бы теперь? Я им обязан карьерой, я на крови, на несчастьях родины создал свою славу».
Справа от него, внизу, у самой подошвы горы, в Нови еще горело несколько огней на старой башне замка, по бастионам стены, которой был обнесен город, да еще в окнах некоторых домов: то ли это французские офицеры не легли спать или несбежавшие жители города. Впервые Жуберу пришло в голову, какой ужас, какие бедствия принесла армия жителям этого ни в чем не повинного края. Скаты горы и местами поля были покрыты виноградниками. Там, где растет виноград, народ всегда добр и радушен. Эта старая башня, эта чудесная городская стена свидетельствовали о древней, вековой, таинственной культуре. За предместьями внизу и на холмах были разбросаны домики, окруженные садами, обнесенные стенами. Еще утром и накануне оттуда уходили люди, унося и увозя добро на тележках (он знал, что их грабили в тылу, несмотря на все его грозные меры). Что останется от всего этого завтра?
Душевная усталость все больше тяготила Жубера. Ему стало холодно; хотелось сесть в горячую ванну. Он вернулся с балкона в комнату и засветил две свечи, вставленные вместо подсвечников в бутылки. Для него была приготовлена постель на диване. Он снял шпагу, расстегнул мундир, по привычке завел часы и, не раздеваясь, прилег на диван, поставив бутылки со свечами на мягкий стул рядом с диваном. Свечи шатались на выпуклой поверхности стула. Жубер осмотрелся в комнате, которая ему была отведена: за долгие годы он привык ежедневно менять ночлег и больше не обращал внимания на бесчисленные, всегда чужие, квартиры, где приходилось ему останавливаться. Какая-то коллекция на книжном шкафу, минералы, банки и инструменты показывали, что владелец дома был натуралист или врач, вероятно скопивший средства и построивший себе за городом дом.
На стуле рядом со свечами лежал недоконченный приказ об отступлении. Жубер порвал его на клочки, взял книгу, которую всегда с собой возил в походе, — «Vitae illustres»[373], латинский перевод Плутарха, — перелистал ее и открыл жизнь Брута.
«…Recipienque ad ostium, terribilem conspexit el monstruosam inusitatae staturae corporis atque metuendae imaginem, tacite sibi astantis. Ausus tamen percontari: Quisnam ait, hominum deorumve, aut cuius rei causa ad nos venis. Respondit ei imago: Tuus sum, о Brute, malus genius, apud Phillippos me videbis»…[374]
Он знал теперь, что его душевная усталость и была тем предчувствием смерти, в которое прежде он не верил. Именно об этом говорили стальные латинские слова.
«Respondit ei imago: Tuus sum, o Brute, malus genius, apud Phillippos me videbis», — повторил он вдруг громко — и остановился, прислушиваясь к своему голосу, который звучал так странно.
— Vous dites, mon general?[375]— спросил спросонья кто-то из соседней комнаты.