Лестница на шкаф - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья приподнял рваное ухо шапки и прислушался. Точно, отстали, джейраны ластоногие. Устали дюже… Или — выполнили урок, сайгаки. Оттарабанили лениво заданное, столько-то погонных метров — и ладно, пора по упряжкам. Ушел, решил Илья. Он перешел на шаг, расслабился, стилет из рукава переложил опять за пазуху. Сдвинул запорошенные очки на лоб, поморгал близоруко. Несколько раз поднял и опустил руки, ритмично вдыхая-выдыхая. Потом медленно, плавно — поза «стелящаяся береза» — осел в снег, как чук-паук чащеглазый, погладил снег, словно волосяной покров лежащего Вожака, отогнал снег мысли и стал думать, что теперь делать.
Глава шестая,
в которой Илья наконец-то ушел от погони и заслуженно остался один. Бежать больше незачем и главное — некуда. Вот те на. Растерянность. Сидит в сугробе, смотрит сны, замерзает. Снежный змей.
«Куда идти? К кому прильнуть? Где прилечь и проч.» — неустанно мозговал Илья, втянув голову в шинель и уткнув подбородок в колени. Избушки лишен. Да, ускакал косо, спасся, но все-таки — ремиз. Очутился под луной, в сугробе — никаких берез, поза выкидыша — сижу, стыну, мну тетрадку. На душе несменяемое время года — висень. Обжигающее дыхание зимы, дуновение студеного лета, когда хоть тулуп можно распахнуть — чай, один клин… Наигрался на чужой рояли… истаскался в зюзю… Таперича мой адрес — Пьяная улица, Сивушный переулок, дом Вайнштофа, а там передадут…
Вот сор дум — никому не нужен я, некому ни помочь, ни пожалеть, а был же и я когда-то дома, сильный, веселый, любимый… И про меня шептались за спиной: «Смыслит и хмельного не берет!» Нынче я сам себе дом. Ящичное очкастое. Наметет к утру вокруг меня холмик, и это будет — Белый Скит. Тот самый — таинственный, недосягаемый скитальцами-мешочниками. Куда им, убогим, с думами о клубнях… Дом-мозг. Медленно падает крупный снег за окнами глаз моих. Как будто листают Книгу — идут буквы. Не на что и глядеть. Все под снегом. Хоть вовнутрь оглобли глазниц поворачивай! Какая там, к ле-Шему, смесь снега с черными пятнами земли, когдатошний короберезовый окрас Колымосквы — давно уже сплошная замерзлая корка сугробов, ледяное бельмо на заду природы. Сериозно! Зато о морозе, неподвижном, как стена, вырублено хорошо. Пройти сквозь — совсем не больно. Пусть кусает. Анестезия. Замерзаю. Потерял чувствительность. Пальцы на руках побелели и будут отламываться, как сахарные сосульки. А ногу буду тянуть ко рту и выкусывать куски льда, намерзшие между когтей. И это я? Вяло — ка-ак не сты-ыдно… Голодно, стыло, силуэт сала — профиль пищи богов, явь на ять… Прошуршит поземка точно справа от стола не допишешь этой строчки заметет на сла… Помарки. Мир померк. И плакальщики кружат по площади карусельно. Засыпаю. «Человек просто поменял дом свой», — говорил дедушка Арон о вечном сне. Снег. Ага. Еще. Обложите меня снегом, чтобы много. Так. Теперь вылепите меня. Заснуть, застыть, нарастить в себе криста-решетку, преобразиться, стать снегом, скрестись в окно — смогу? Окоченеваю, холодно осознавал Илья, превращаюсь в оседлый кочан. С перекати — хреново. «Хорево», — улыбнулся бы беззубо и обезоруживающе дедушка Арон. Илья вспомнил его снежную бороду, субботнюю теплоту (дедушка всегда почему-то писал «халада»), тихое бормотанье: «Аще обрящеши возглавицу мягку, юд, остави ю, а лед-камень подложи». Дедушка часто повторял: «Не можешь бороться — надо смириться. Прими, что дано. Выдолби недлинную ямку и найди радость». Перед тем как воссоединиться с источником (про праведников не говорят — умер), дедушка подозвал Илюшку и прошептал: «Ты поглядывай, я дам знак, как доберусь…»
Илья поглядел на небо, не слышно ли дедушку — неба не было, все затянуто снежной мутью. Пусто. Бело. Мело. Выло зло — а то мороз кричал. Гиблый край. Ох, Колымосква-рванина, заштопанная беспросветно, — игла мглы с аггелами на конце, крой и фриз все той шинели, из которой хлопья шьют… Может, мир — одна пурга, в пониманье Бога? Да нет, буквально в версте, сбочь большака — жилища. Лающие всенощные голоса. Сидят у камина, сосут сивку, слушают кармину бурана — какая карта выпадет из рукава, доля ляжет карминной нитью среди белых ниток снега… Спит Москвалымь, как деревянный ларь, снег пахнет клубнями мочеными в бочонке, или помягче — как пирог с глазурью, и на дальнем храме радостно догорал последний крест… Эх, Богу в подмогу! Воистину, чтоб вы погорели! Сны красного петуха в красном теремке… Несносно же жить с вами, квакушконорушками… Ибо монстры в монастырях — бдят иконно, стас богородиц на сносях — эти хоть покудова в две дырки сопят, и изморозь Колымосквы — дворовость вечная, увы… Отмороженный палец ноги Перуна был заброшен в небеса и стал звездой. Таков, представляете, мир их веры. А я — беглый, изго-о-ой…
Илья выпустил пар, и он загустел в воздухе, как семя. Дышать — белый труд. Илья прикрыл глаза. Что же еще надо, подумал он, чтоб тебя пробрало, тронуло — взаболь, не по-книжному, по-настоящему? Уже и замерзаешь напрочь, а все как-то понарошке, крутясь, лыбясь, инкунабулы выкаблучивая, оттопыривая щеку языком, привычно сооружая иронический ухмыл. Все смешано, как в кабаке и мгле. Ты, сердешный (пикчервей, иначе), не возносись излишне картинно в морозный зной, а знай снисходи к дорожному человеку, сидящему, выпимши, на снегу загнанно — к себе то есть… к существу этому, которому Некуда Идти, не, без шуток, которого ждут пики патрулей в угоду судьбе… А главное — и местность не та. Чревато. Дремота охватывает. Вижу снище — мальчишки-гимназисты ловят меня в ледяном поле, не давая свалиться с обрыва в прорубь, к раку в рай — ловись, ловись, рыбка-ананка! Вот и Ратмир явился в виде снежного облачка: «Эх, брат, отец-учитель! Тебе еще много придется терпеть, а потом достигнешь!»
Из ближнего сугроба послышалось громкое мерзкое шипение. Илья взглянул и обмер. Сны и виденья тотчас отскочили прочь. Белое, в черных пятнах громадное бревно поднялось над снегом. Бревно чуть раскачивалось, наклоняя плоскую треугольную морду с узкими злобными глазами, горящими зеленым. Снежный змей! Как на картинках! Илья хоть и стал смел после кабака, но враз пропотел насквозь, до донца. Снежный змей был чудовище, описанное в древних ледовых лоциях и изображенное на монастырских фресках. Ямщики рассказывали, что он утаскивает сани, обвив кольцами, под снег и там пожирает седоков. Кабинетные ученые шуты утверждали, что нет его, что, мол, обильная игра воображения. Другие витии ввели понятие «таянье тайн», объясняющее, что мы уже недостойны чудес и зверей, которые некогда водились и наблюдались.
Но змей был и никуда не девался, он вымахал, как зимний чертополох и нависал над Ильей, шипя и рассматривая кусочек мяса в обертке. Илья, к чести его, не убежал, тем паче ноги отнялись, а сидел и тоскливо думал, что вот сгрызут и очки выплюнут, и стилет тут не поможет, не проткнет, что надо бы плюнуть, по древним поверьям, ему на хвост — он этого не переваривает, но где тот хвост сыскать, а может и так обойдется, без кровопролитиев, не тронет — а ну как сыт реликт, Гвоздика съел!
Илья беспомощно зашарил руками по снегу, и вдруг пальцы наткнулись на ребристую металлическую поверхность. Люк, подумал он, натыкано их канализационных. Отвалить примерзшую насмерть крышку и нырнуть. Чуда бы. Каны небесной!
Змей уставился маняще, склонив остроухую башку с подобием косматой загнутой бороды, выставил клыки, зашипел звонко: «Жи-и-и…» Ломая ногти, Илья дергал крышку — не поддавалась. И вдругорядь вдруг — будто из-под земли — между ним и змеем возник человек. Он был в странной серебристой куртке с множеством карманов, капюшон был откинут назад и светлые длинные волосы развевались по ветру. Человек поднял к плечу короткий ствол с раструбом и плавно повел справа налево. Треугольную голову гигантского червя словно срезало, она рухнула на снег, подпрыгнув, и откатилась к ногам Ильи. Тулово вяло смялось и обвалилось, заливая сугробы черной жижей… Человек обернулся — его лицо оказалось совсем молодым, улыбающимся, юношески усатым и смутно знакомым — гимназия, матерь альмья?! Выручатель весело показал Илье двумя пальцами рогульку-«вэшку» — школярский знак победы, затем привычным движением забросил лучевик за плечо, шагнул вперед и исчез. В сугроб провалился? Ваша воля, уже не было извилин понимать. Безглавое тело змея отвратительно подрагивало и извивалось. Из последних сил Илья рванул тяжелую крышку — она сдвинулась, — и он юркнул в люк.