Осень Средневековья. Homo ludens. Тени завтрашнего дня - Йохан Хейзинга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие склонны считать самым убедительным критерием наступления Ренессанса появление выражений, которые звучат как языческие. Однако любой знаток средневековой литературы знает, что этот литературный паганизм вовсе не ограничивается рамками Ренессанса. Когда гуманисты называют Бога princeps superum [владыкою вышних] и Деву Марию genitrix tonantis [родительницею Громовержца], они не совершают ничего неслыханного. Чисто внешнее транспонирование персонажей христианского культа в наименования, взятые из языческой мифологии, очень старо и либо означает весьма немного, либо не означает вовсе ничего с точки зрения содержания религиозного чувства. Уже в XII в. Архипиита безбоязненно пишет в своей исповеди:
Vita vetus displicet, mores placent novi;
Homo videt faciem, sed cor patet Iovi.
Жизни новой жаждущий – с ветхою простится;
Сердце лишь Юпитер зрит, мы же видим лица.
Когда нам встречается у Дешана «Jupiter venu de Paradis»33 [«Юпитер, что пришел из Рая»], слова эти ни в коей мере не свидетельствуют о неблагочестии, так же как и слова Вийона в трогательной балладе, сочиненной им для своей матери в качестве молитвы Царице Небесной, называемой им haulte Déesse34 [горней Богиней].
Некий языческий оттенок звучал также в пастушеской поэзии; боги появлялись там запросто. В Le Pastoralet монастырь целестинцев в Париже – это «temple au hault bois pour les dieux prier»35 [«храм в глуши лесной для молитв богам»]. Это невинное язычество никого не могло озадачить. В довершение поэт объявляет: «Se pour estrangier ma Muse je parle des dieux des païens, sy sont les pastours crestiens et moy»36 [«Ежели для своеобразия моей Музы я и говорю о богах язычников, то пастыри мои и сам я суть христиане»]. Также и Молине, которому являются в видении Марс и Минерва, перекладывает ответственность на Raison et Entendement [Разум и Рассудок], поведавших ему следующее: «Tu le dois faire non pas pour adjouter foy aux dieux et déesses, mais pour ce que Nostre Seigneur seul inspire les gens ainsi qu’il lui plaist; et souventes fois par divers inspirations»37 [«Делать так должно тебе не для умножения веры в богов и богинь, но потому, что один только Господь Наш вдыхает в людей то, что Ему угодно, и часто посредством разнообразных внушений»].
В литературном язычестве вполне развитого Ренессанса многое следует принимать всерьез не в большей мере, чем подобные выражения. Более существенным признаком внедрения нового духа было открытое и сознательное признание языческой веры как таковой, в частности, языческих жертвоприношений. Однако подобные представления могут проскальзывать и у тех, чье мышление все еще неотделимо от Средневековья, как это имеет место у Шастеллена.
Des dieux jadis les nations gentilles
Quirent l’amour par humbles sacrifices,
Lesquels, posé que ne fussent utiles,
Furent nientmoins rendables et fertiles
De maint grant fruit et de haulx bénéfices,
Monstrans par fait que d’amour les offices
Et d’honneur humble impartis où qu’ils soient
Pour percer ciel et enfer suffisoient38.
Любви – языки в давни времена –
Богов искали жертвою смиренно,
Она ж, без пользы хоть принесена,
Давала плод обильно и сполна;
И, блага обретая неизменно,
Они явили всем нам: непременно,
Кто благостным смиреньем обладает,
Тот входит в ад и неба достигает.
Временами звучание Ренессанса раздается в самой гуще средневековой жизни. В 1446 г. на поединке в Аррасе Филипп дё Тернан появляется, не имея при себе вопреки обычаю bannerole de devocion – ленты с благочестивым изречением или изображением. «Laquelle chose je ne prise point» [«Каковой вещи я не одобряю»], – говорит Ля Марш о подобной заносчивости. Но еще заносчивее был девиз дё Тернана: «Je souhaite que avoir puisse de mes désirs assouvissance et jamais aultre bien n’eusse»39 [«Хочу, дабы можно было насытить мои желания, и никогда иного блага я не возжажду»]. Эти слова могли бы стать девизом самого вольнодумного либертина XVI столетия.
Но вовсе не литература классической древности являлась источником этого действительного язычества. Оно могло быть усвоено из сокровища, принадлежащего собственно Средневековью, – из Романа о розе. В эротических формах культуры – вот где таилось истинное язычество. Венера и бог Любви уже не один век располагали там надежным пристанищем, и обретали они там нечто большее, нежели чисто риторическое почитание. Жан дё Мён и вправду был великим язычником. И не смешение имен богов древности с именами Иисуса и Марии, но смешение дерзкого восхваления земных наслаждений с христианскими представлениями о блаженстве было начиная с XIII в. подлинной школой язычества для бесчисленных читателей Романа о розе. Невозможно было представить себе большее богохульство, чем стихи, в которых слова книги Бытия: «И раскаялся Господь, что сотворил на земле человека» – вкладываются, с обратным смыслом, в уста Природе, выступающей здесь в качестве демиурга.