Философский камень - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тимофей увлекся и, как всегда, увлекаясь, раскраснелся, стал размахивать руками.
— Ты еще раз прости меня, Люда, но для науки о мироздании, тайнах вселенной, к чему больше всего, мне кажется, тянулся твой отец, он сделал меньше всего. Правду, наверно, говорил. Алексей Платонович о нем: он бегал по кругу. Но то, что твердил он чуть не на каждой своей странице: «Хочу найти, и вы ищите, ищите», — это же здорово! Человек действительно не должен стоять на месте, он всегда должен искать, разгадывать тайны природы, разгадывать самого себя во имя чего он живет. Надо отвечать на этот вопрос, обязательно надо отвечать! И отвечать честно, перед самим собой в этом хитрить нельзя. Если скажешь: «Живу, чтобы только быть сытым», — сразу же убьет тебя стыд. А если и стыд не убьет, то больше ни о чем и не спрашивай себя и не гордись, что ты человек, — так живут, наверно, клопы. Слова из тетради твоего отца тогда меня несли к дому, будто на крыльях. И если бы не, Куцеволов…
— Не надо, Тима.
— Ладно, не буду о нем. — Тимофей устало отвернулся. — Ладно… Но меня бы все равно эта тетрадь из тайги повела. Не знаю, куда. Не знаю, и встретил ли бы я тогда комиссара Васенина Алексея Платоновича и встретил ли бы снова тебя. Алексей Платонович меня дальше повел, он сказал мне: «Мало человеку только размышлять о жизни, надо жить по-человечески, достойно». Этому и мама учила меня, но Алексей Платонович помог мне поверить в себя, в силы свои. А ты, Люда, ты… — Он сбавил голос, заговорил медленно, мягко. — Теперь я знаю, что такое любовь. И что такое человек. И почти уже знаю, что такое жизнь. А что такое смерть, если и не узнаю, очень жалеть не буду. /
— И я, Тима, — сказала Людмила.
На протяжении всего этого длинного вечера она так переволновалась, впадая то в грусть и тревогу, то испытывая радостный подъем, что сейчас сидела уже совсем обессиленная.
Ей хотелось упасть где-нибудь на мягкой зеленой лужайке, рядом с Тимофеем, крестом раскинуть руки и блаженно закрыть глаза. И в то же время она знала, что если вдруг сейчас понадобилось бы с ним пойти в какую-то неимоверно тяжелую и длинную дорогу, так сразу же бы встала и пошла.
— Людочка, спать! — заметив ее состояние, шутливо приказал Тимофей.
И Людмила послушно принялась готовить постель. Тимофей отошел к окну, стоял, заложив руки за спину, и вглядывался в темноту.
— А ты, Тима? — спросила она, как бы винясь перед ним. — Тебе разве не хочется?
— Хочется, Людочка, очень хочется. Но ты ведь помнишь, я сказал, что сегодня я должен написать и Мардарию Сидоровичу и Алексею Платоновичу. А раз я сказал — должен сделать.
Людмила сонно засмеялась, показала пальцем на ходики, звонко отщелкивающие на стене. Было уже четверть второго ночи.
— Тима, ты говорил об этом вчера и вчера же собирался писать. Все равно теперь ты не можешь вернуть время назад.
— Людочка, это называется софистикой, против чего всегда восставал Алексей Платонович, — тоже смеясь, ответил Тимофей. — Если не хочешь, чтобы я в письме наябедничал ему на тебя, возьми свои слова обратно. Писать я буду сегодня, сейчас. А если тебе нравится софистика, так я как раз только две минуты тому назад, то есть сегодня, сказал, что «сегодня я должен написать, и Мардарию Сидоровичу и Алексею Платоновичу». Припомни.
— Это уже второй раз. Первый раз ты сказал вчера.
— Значит, вчера я и не сдержал своего слова. Бить Тимошку за это! А то слово, какое я дал сегодня, сдержу!
И легонько приподнял, бросил Людмилу на постель.
А сам, растирая ладонями виски, постоял, взял с кухонной плиты стопку бумаги, чернильницу, ручку, попробовал ногтем кончик пера и сел к столу.
С той самой поры, как только вернулась к Куцеволову способность ясно понимать, что вокруг него происходит, он привык считать: время работает на него. Но сколько ни тяни, все равно приблизишься к барьеру. И надо брать его. Или терпеть поражение.
Это Куцеволов тоже понимал с достаточной отчетливостью.
Дальше оставаться в больнице, симулируя беспомощного инвалида, было нельзя. Он старался — и делал это искусно — запутывать свою речь, обрывать ее неожиданно, ссылаясь на внезапное выпадение памяти; мог вообще, один раз что-то «вспомнив», в другой раз это начисто «забыть». Но все мускулы тела постепенно приобретали прежнюю упругость, послушность, силу, и скрывать это, отрицать очевидное, не вызывая к себе недоверия со стороны врачей, стало невозможно.
Врачи все чаще шутливо поговаривали прямо при нем и при Валентине Георгиевне; «Ребенок практически почти совсем здоров. Пожалуй, можно посылать и в первый класс, учить его начальной грамоте — азбуке и даже таблице умножения».
Слова эти означали, что ему, Куцеволову, трудно рассчитывать на полное восстановление памяти, прошлое, по всей видимости, останется для больного за границей сознания, но все новое будет достаточно прочно запоминаться.
Что ж, надо было покидать больницу.
Но там, «на воле», Куцеволова подстерегало гораздо больше всяческих обыденных сложностей. И самая наиглавнейшая из них — где ему жить, е кем ему жить.
Конечно, правильнее было бы сразу уйти к Валентине Георгиевне, но как уйдешь — не оформлен развод с Евдокией Ивановной. А в такой острый момент начинать семейный скандал с милой женушкой просто опасно. Но нельзя и Валюшу скомпрометировать, оказавшись у нее на положении сожителя.
Вернуться в прежнюю свою комнату к Евдокии Ивановне значило бы оскорбить Валюшу, нравственно упасть в ее глазах. А это тоже не сулило ничего хорошего. Нельзя любовь женщины испытывать таким жестоким образом. Давно известно, что она, эта любовь, при некоторых обстоятельствах легко превращается в ненависть. И тогда…
Хоть выходи из больницы и устраивайся посреди улицы.
Получить же в переполненной людьми Москве отдельную комнату — мечта совершенно несбыточная.
Он перебирал десятки разных вариантов и пришел к классическому решению; из двух зол надлежит выбирать меньшее. А наименьшим злом, казалось ему, было побыстрее развязаться с Бурмакиным. Тогда проще, без особого труда, а главное, абсолютно безопасно он оформит развод с Евдокией Ивановной.
Преодолеть эти два барьера — и гладкий путь к Валюше, а значит, и к прочному, спокойному положению в жизни, ему открыт. Больше того, опять будет открыт и надежный путь для продолжения тихой, мстительной войны против ненавистного ему общественного строя, с которым он никогда и ни за что не примирится. Куцеволов дал, наконец, свои показания следователю и стал просить его, по возможности, не затягивать дело. Танутров охотно согласился, а главный врач пообещал не выписывать из больницы до завершения судебного процесса. В эти трудные дни не помешает ему быть под медицинским надзором.
Все шло по строгому плану. Оставалось обдумать последнее: как держать себя на суде по отношению к Бурмакину, когда они станут друг против друга и будут глядеть один другому в глаза? Стремиться ли к наиболее сильному удару по своему противнику или проявить известное великодушие? Несомненно одно: Бурмакина не расстреляют. А значит, борьба с ним будет продолжаться. Что надежнее и длительнее обезвредит Бурмакина: тюрьма или гуманность, проявленная к нему? Пока, пока, на это самое острое время, конечно. А позже, так или иначе, не обойтись без радикального решения вопроса…