Дикая роза - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перестань! — сказал Хью. Но было поздно.
Энн встала, оттолкнув кресло. Оно громко проскребло по каменному полу.
— Неправда! — сказала она. — Ты хоть бы в чем-нибудь меня поддержал. А то прячешься день за днем у себя наверху, а потом являешься сюда и устраиваешь сцену, благо нашел, к чему…
— Не ори на меня, дрянь, истеричка. И изволь, черт возьми, сказать этому мальчишке, чтобы немедленно все отнес на место. Не то я сам этим займусь.
— Ну нет, этого не будет. — Энн стояла возле кресла не шевелясь, свесив руки. — Пенни ты оставь в покое. И не разговаривай со мной таким тоном, и не смотри такими глазами. Ты меня пугаешь. Я устала как собака, и это мне не по силам. А мальчика не трогай. У нас есть обязательства и перед живыми, не только перед умершими.
— Понятно. Пенн живой… а Стив умер, значит, о нем больше и думать не надо…
— Как можно быть таким жестоким! — Только теперь Энн заговорила громче. — Как ты можешь спекулировать Стивом, ты же им спекулируешь…
— Ты меня истерзала, истерзала! — крикнул Рэндл и, приподняв край стола, с грохотом брякнул его об пол. — Ты все у меня отняла, ты и Стива у меня отняла! — Он уже не кричал, а вопил.
— Рэндл, возьми себя в руки. — Хью крепко ухватил сына за плечо.
Рэндл высвободился, даже не взглянув на него.
— К чертовой матери, вот плюну на все и уеду в Лондон.
— И уезжай! — крикнула Энн. — Тебе нужно, чтобы я тут одна выматывалась с питомником, зарабатывала деньги, а ты бы их тратил в Лондоне…
— Ну, это уж слишком! — взревел Рэндл. Он двинулся было в обход стола, и Энн быстро шагнула за кресло; но он остановился и, замахнувшись так неистово, что Хью вздрогнул и отступил, сметая домино на пол. Костяшки с дробным стуком разлетелись по всей кухне. — Ты отравляешь мне жизнь, все у меня отнимаешь и ещё смеешь попрекать меня деньгами! Да я ни минуты больше не останусь в этом доме! Можешь тут на свободе цацкаться со своими любимчиками!
Он умолк. Энн опустила голову. Потом молча нагнулась и стала подбирать домино.
— Перестань играть комедию, Рэндл, — спокойно сказал Хью. — И позволь тебе заметить…
— Ты слышала, что я сказал, чертовка?
— Да, — ответила она тусклым голосом и положила подобранные костяшки на стол.
Он ещё секунду смотрел на нее, потом ушел, хлопнув дверью.
Энн стояла потупившись. Потом разрыдалась.
— Ох, нельзя мне было выходить из себя, нельзя было говорить такие вещи…
— Не горюй, Энн, — сказал Хью. Он устал, ему было противно и стыдно и в то же время казалось, что он всего этого ждал. Он обнял Энн за плечи. — Неужели ты не понимаешь, что это спектакль? Все было предусмотрено. Он решил уехать и только дожидался такой вот сцены, чтобы самого себя убедить, что все случилось по твоей вине.
— Нет-нет, — проговорила Энн сквозь слезы и вытерла глаза платьем Миранды. — Я пойду к нему, уговорю…
— Ничего у тебя не выйдет. — Хью смотрел на неё в угрюмой задумчивости. Теперь придется прожить здесь по крайней мере до четверга.
Рэндл поудобнее вытянул ноги на широком диване, а спиной ввинтился в груду подушек. Он подтянул к себе хрупкий столик, на котором стояла чашка чаю и розовая в цветочках тарелочка с крошечным пирожным. Он отпил глоток сладкого китайского чая и сказал:
— Бросьте, бросьте, вы же знали, что я вернусь?
Эмма Сэндс и Линдзи Риммер переглянулись.
— Что мы ему ответим? — спросила Линдзи.
— Мы могли бы ответить, что вообще над этим не задумывались, но он едва ли поверит, так ведь?
— А если мы скажем, что ждали его со дня на день, он еще, чего доброго, загордится, решит, что он важная персона, — сказала Линдзи.
— Но ведь он и вправду важная персона, — сказала Эмма.
Обе засмеялись, и Рэндл улыбнулся, довольный. Хорошо было сюда вернуться.
Золотой предвечерний солнечный свет, наброшенный, как тонкая сетка, на неизменное марево табачного дыма, заливал большую гостиную Эммы, тесную от множества чуть обветшавших, чуть запыленных красивых вещей. Он ложился на искусно заштопанный турецкий ковер и на искусно склеенные фарфоровые вазы, прилежно содействовал дальнейшему выгоранию кретоновых занавесок, на которых ещё угадывался потускневший узор из голубых и розовых птиц на палевом фоне. Комната была в нижнем этаже, одно окно её смотрело сквозь высокую железную решетку на улицу, другое выходило на маленькую лужайку, обсаженную круглыми кустами вероники и лавра, чьи пыльные листья и сухие ветки, темные и неподвижные в жестоком солнечном свете, придавали им сейчас вид громоздких комнатных украшений, временно вынесенных из дома. Это был сад, предназначенный для зимы, летом он выглядел сонным и хмурым. Но Эммы он не касался, им ведало управление дома, в котором она жила, — большого краснокирпичного многоквартирного дома начала века, возвышавшегося среди кремовых оштукатуренных фасадов ранневикторианских особняков.
Обе женщины сидели спиной к солнцу, отчего у каждой было по нимбу — у Эммы неровная светящаяся дымка вокруг темно-серой шапки кудрявых стриженых волос, у Линдзи — гладкий золотой ободок, ярче яркого золота тщательно уложенной прически. Обе вышивали гладью в круглых пяльцах. Рэндлу солнце светило в лицо. Он чувствовал себя на виду, прижатым к стене, счастливым.
— Как ни тяжко мне здесь приходится, — сказал Рэндл, — уверяю вас, там было ещё хуже.
— Не так уж тяжко ему здесь приходится, как, по-вашему? — сказала Линдзи.
— Конечно. Если вспомнить, как плохо он себя ведет, можно сказать, что мы к нему ещё очень снисходительны.
— Мы даже почти никогда не наказываем его розгами, — сказала Линдзи и вытянула руку, держащую пяльцы, чтобы полюбоваться своим рукоделием.
— Где вам понять мои страдания! — сказал Рэндл. — Имейте в виду, моего хорошего поведения надолго не хватит. Когда-нибудь сорвусь. Вот увидите!
— Он сорвется, — сказала Линдзи. — Как интересно! Чаю ещё налить, дорогая?
Эмма сняла очки и отложила работу. Разгладила длинными пальцами сомкнутые веки.
— Покурить, моя прелесть.
Линдзи встала, чтобы дать ей огня. Руки их встретились, золотые на солнце, как какая-нибудь затейливая драгоценность от Фаберже.
— А пока, дорогие мои тюремщицы, — сказал Рэндл, — я страшно рад, что я здесь. — Он любовно обвел взглядом комнату, где от закуренной сигареты на минуту словно сгустились и солнечная дымка, и застарелый, знакомый табачный дух. Эмма, чье колдовство включало умение казаться старше, чем она могла быть, умудрилась создать в этой комнате атмосферу эпохи короля Эдуарда, и сама она — в широченном платье из нейлона, похожего на прозрачный муслин, в складках которого пряталась трость с серебряным набалдашником, — словно принадлежала к той эпохе. Даже её чайный столик можно было назвать чайным лишь в устарелом смысле. Только магнитофон, прикорнувший, как собака, у её ног, напоминал о современности.