Путешествия в Центральной Азии - Николай Пржевальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не ограничиваясь собиранием коллекций, он наблюдал жизнь животных. Для наиболее замечательных видов были у него заведены особые книги, куда заносились биологические данные. Таким образом, он составил целые монографии о верблюде, яке, тибетском медведе и других, доставил драгоценные сведения о жизни и деятельности мелких роющих грызунов (сурки, пищухи и другие), играющих огромную роль в геологическом и почвенном отношении, исследовал пути пролета птиц в Центральной Азии и так далее.
Заслуги его перед ботаникой столь же значительны. Им собрано около 1 700 видов растений в 15–16 тысяч экземпляров. Исследования его открыли нам флору Тибета, Монголии, а в связи с материалами Певцова, Потанина и других дали замечательно полную картину растительности всего Центральноазиатского плоскогорья. Как и в отношении животных, мы знаем теперь общий характер флоры этой обширной страны, можем разбить ее на частные фитогеографические области, определить их связь с климатом и горными хребтами, их главные растительные типы, их отношение к соседним местностям.
Четыре экспедиции Пржевальского произвели коренной переворот в наших познаниях о природе Центральной Азии. До него это была terra incognita в полном смысле слова; теперь ее животное и растительное население исследованы лучше, подробнее, детальнее, чем во многих легкодоступных и давно изучаемых местностях.
Почти то же сделано им для изучения климата Центральной Азии. «Пока продолжались его путешествия, – говорит профессор Воейков, – просвещеннейшие и богатейшие страны Западной Европы соперничали в изучении Африки. Конечно, и изучению климата этой части света было уделено место, но наши знания о климате Африки продвинулись трудами этих многочисленных путешественников менее чем наши знания о климате Центральной Азии сведениями, собранными одними 4-мя экспедициями Пржевальского».
Сравнительно малую роль играли в его исследованиях этнография, и в особенности геология, – обстоятельство, подавшее повод даже к некоторым нападкам на него. Если бы Пржевальский ограничился ролью географа и пионера, мы назвали бы его одним из величайших путешественников нашего века; он сделал больше – он раскрыл перед нами климат, флору и фауну громадных неведомых областей, – и мы считаем долгом придраться, почему не исследовано еще то-то и то-то?..
Впрочем, эти придирки и укоризны совершенно исчезали среди восторженных отзывов. И наши, и западноевропейские ученые восхищались полнотой его исследований, широтой интересов. «Ливингстон и Стэнли, – говорит Д. Гукер, – были отважными пионерами, но только сумели проложить на карте пройденные ими пути, для изучения же природы ничего не сделали. После заслуженного Барта нужно даже было послать другого путешественника, чтобы проложить на карте маршруты его. Только Пржевальский соединял в своем лице отважнейшего путешественника с географом и натуралистом».
Любовь к странничеству. – Отзывы о пустыне. – Ненависть к цивилизации и городской жизни. – Мизантропические взгляды. – Взгляды на женщин. – Характер. – Отношения к спутникам и близким людям. – Щедрость. – Недостатки характера.
Самая выдающаяся черта в характере Пржевальского – любовь к страннической жизни. Он был закоренелым бродягой, для которого оседлая жизнь – каторга. Никакие опасности, труды, лишения не могли убить в нем охоты к путешествиям: напротив, она росла и развивалась, превращаясь в почти болезненную страсть. Он с ужасом думал о старости, которая заставит его сидеть дома, и не раз выражал желание умереть в пустыне, в походе. «Прекрасная мати пустыня» манила его с неотразимой силой, и в отзывах его об Азии звучит то же чувство, которое отразилось в песне раскольника-бегуна или удалого молодца, уходящего от людей в чистое поле и темный лес…
«Грустное, тоскливое чувство овладевает мною всякий раз, как пройдут первые порывы радости по возвращении на родину. И чем далее бежит время среди обыденной жизни, тем более и более растет эта тоска, словно в далеких пустынях Азии покинуто что-нибудь незабвенное, дорогое, чего не найти в Европе. Да, в тех пустынях действительно имеется исключительное благо – свобода, правда, дикая, но зато ничем не стесняемая, почти абсолютная. Путешественник становится там цивилизованным дикарем и пользуется лучшими сторонами крайних стадий человеческого развития: простотой и широким привольем жизни дикой, наукой и знанием жизни цивилизованной. Притом самое дело путешествия для человека, искренне ему преданного, представляет величайшую заманчивость – ежедневной сменой впечатлений, обилием новизны, сознанием пользы для науки. Трудности же физические, раз они миновали, легко забываются, и только еще сильнее оттеняют в воспоминании радостные минуты удач и счастья.
Вот почему истинному путешественнику невозможно забыть о своих странствованиях даже при самых лучших условиях дальнейшего существования. День и ночь неминуемо будут ему грезиться картины счастливого прошлого и манить вновь променять удобства и покой цивилизованной обстановки на трудовую, по временам неприветливую, но зато свободную и славную странническую жизнь».
Немного найдется людей, так всецело, совершенно, без остатка поглощенных своим делом, как Пржевальский. Путешествие было его стихией. Здоровье его, ослабевавшее при оседлой жизни, поправлялось и крепло в пустыне; любовь к независимости и свободе находили полное удовлетворение в экспедиционной жизни; страстный охотник и натуралист, он не мог и желать большего раздолья, более богатого поприща для наблюдений; наконец стремление к полезной широкой деятельности удовлетворялось сознанием великих и плодотворных результатов, приносимых его экспедициями. О нем нельзя даже сказать, что он любил путешествие: разве рыба любит воду? она просто не может жить без нее…
Это стремление к страннической жизни в значительной степени объясняет воззрения Пржевальского.
Казалось бы, человек, так много поработавший для цивилизации, должен был ценить ее блага. Но Пржевальский относился к ним очень скептически.
«В блага цивилизации не особенно верю. Эти блага ведь сводятся к тому, что горькие пилюли нашего существования преподносятся в капсюлях и под различными соусами, не говоря уже про уничтожение всех иллюзий, которыми только и красна жизнь».
«В Азии я с берданкой в руке гораздо более гарантирован от всяких гадостей, оскорблений и обмана, чем в городах Европейской России. По крайней мере в Азии знаешь, кто враг, а в городах всякие гадости делаются из-за угла. Вы идете, например, по улице, и всякий может оскорбить вас, если при этом нет свидетелей. Воровства в пустынях гораздо менее чем в городах Европы».
И чем более росла его привязанность к пустыне, тем сильнее разгоралась ненависть к цивилизации. Под конец он не мог говорить без отвращения об «извращенной» жизни цивилизованного общества.
«Не один раз, сидя в застегнутом мундире в салоне какого-нибудь вельможи, я вспоминал с сожалением о своей свободной жизни в пустыне с товарищами-офицерами и казаками. Там кирпичный чай и баранина пились и елись с большим аппетитом, нежели здешние заморские вина и французские блюда; там была свобода, здесь позолоченная неволя; здесь все по форме, все по мерке; нет ни простоты, ни свободы, ни воздуха. Каменные тюрьмы, называемые домами; изуродованная жизнь – жизнью цивилизованной, мерзость нравственная – тактом житейским называемая; продажность, бессердечие, беспечность, разврат – словом, все гадкие инстинкты человека, правда, изукрашенные тем или другим способом, фигурируют и служат главным двигателем во всех слоях общества от низшего до высшего. Могу сказать только одно, что в обществе, подобном нашему, очень худо жить человеку с душою и сердцем. Нет, видно, никогда не привыкнуть вольной птице к тесной клетке; никогда и мне не сродниться с искусственными условиями цивилизованной, вернее, изуродованной, жизни».