Футбол оптом и в розницу - Марк Рафалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, но мне во время ночных бдений на чердаках довелось отличиться трижды: две зажигалки я сбросил во двор, а одну успел утопить в бочке. За эти не столь уже великие подвиги я был впоследствии награжден медалью «За оборону Москвы». Этой медалью я горжусь больше, чем многими другими: как-никак она была первой из двадцати моих государственных наград.
Страшный оскал войны мне довелось увидеть в один из теплых дней конца октября 41-го. Если не ошибаюсь, это произошло в выходной день. Мы с мамой были дома. Неожиданно где-то в районе площади Свердлова (ныне Театральная) прозвучал сильный взрыв. Я выскочил на улицу. По Петровке бежали люди; в сторону центра. Я устремился туда же. Между ближней к Петровке колонной Большого театра и Центральным универмагом в луже крови лежала маленькая девочка лет шести-семи, над ней заламывая руки, рыдала женщина, по-видимому мать ребенка.
Оказалось, что какой-то фашистский стервятник на большой высоте сумел прорваться в воздушное пространство Москвы и начал оттуда сеять смерть. Бомба, убившая девочку у Большого театра, попала между квадригой и стеной здания над главным входом. Другой смертоносный груз приземлился на проезжей части улицы Горького (теперь Тверской), напротив Центрального телеграфа. Рядом располагался большой магазин «Диета», возле которого стояла традиционная очередь. Фашистский гад и здесь погубил и покалечил несколько мирных жителей. Сейчас, спустя 65 лет, я не помню всех мест, где нагадил мерзавец. Через несколько месяцев я оказался в кровавой пучине войны. Ежедневно, ежечасно приходилось видеть смерть и страдания людей. Но девочку, лежавшую в кровавой луже, я помню по сей день.
Суслонгер
Многие москвичи, наверное, знают, что большинство молодых ребят, призывного возраста прощаются с родной столицей на сборном пункте у железнодорожной станции Угрежская. Моя воинская служба также начиналась там в 1942 году. На дворе уже вовсю хозяйничала осень. Резкий, холодный ветер и моросящий дождь способствовали быстрому погружению в обычные товарные вагоны, которые тогда назывались телятниками. Поезд медленно потащился на восток. За его перемещением я со своими новыми товарищами следил по захваченному из дома атласу мира. Это собрание географических карт оказалось единственной памятью о доме, которая прошла со мною все долгие годы военной службы. Теперь атлас хранится в музее боевой славы морской пехоты в московской школе №120 Гагаринского района. Там же, кстати сказать, экспонируются и написанные мною книги и многие принадлежавшие мне когда-то военные реликвии. В частности, медальон, в который всем фронтовикам надлежало положить записку с адресами родных и близких. Им в случае гибели родного человека высылались похоронки.
Сейчас я уже не помню, за сколько суток не очень поспешавший паровозик дотащил нас до берегов Волги. Преодолев великую русскую реку, поезд наконец остановился в городе Зеленодольске, что в Татарии. Нас быстро перегрузили в другие вагоны, которые, преодолев еще 80 километров пути на север, доставили нас в глухой таежный марийский поселок Суслонгер. Там располагался огромный военный лагерь, где в спешном порядке за три — три с половиной месяца готовили солдат и сержантов и отправляли на фронт.
Три месяца лагерного режима в Суслонгере я с содроганием вспоминаю до сих пор. И дело было не только в ужасающих бытовых условиях, отвратительном двухразовом питании баландой, но и в высшей степени унизительной обстановке. С нами обращались хуже, чем с самыми отъявленными преступниками. Все было как бы нарочно организовано для подавления всех человеческих чувств и достоинства.
Спали мы на деревянных нарах, на старых дырявых ватных матрацах, практически без подушек. Команда «Подъем!» звучала в пять часов утра, и мы в одних гимнастерках и стареньких ботинках с обмотками, несмотря на тридцатиградусные морозы, выбегали на зарядку. Эта инквизиция продолжалась полчаса. Затем следовал так называемый завтрак. На неструганые доски, из которых были наскоро сколочены столы, ставилось два таза, мало чем отличавшихся от обычных банных шаек. Тарелок или хотя бы мисок не было. На каждую «шайку» с баландой из мороженой картошки, гороха или перловки приходилось по шесть едоков. Ложка у каждого была своя. Поэтому наиболее шустрые новобранцы обзаводились ими у местных умельцев. Размер некоторых средств доставки пищи из шаек в рот вполне мог конкурировать с емкостью половника. Это обстоятельство приводило в ярость всех едоков. А так как среди нас было немало бывших уголовников, то трапезы нередко завершались мордобоем.
Следующий прием баланды осуществлялся в четыре-пять часов пополудни, когда измученные голодом и холодом новобранцы возвращались с занятий. Обучение проводилось исключительно в поле, ибо тогда особенно строго соблюдался приказ Сталина о том, что вся военная подготовка должна быть максимально приближена к боевой обстановке. Казалось бы, в правильности этой формулы нет оснований сомневаться. Но... Даже когда темой занятий являлось изучение различных воинских уставов, то все они проводились вне пределов казармы. Мы, одетые в видавшие виды старенькие шинельки, облезлые шапки и в ботинки с обмотками, вынуждены были, дрожа от лютых морозов, часами стоя на снегу, внимательно слушать глубокомысленные комментарии офицеров, одетых в добротные меховые полушубки и обутых в валенки. При этом нам настоятельно внушалось, что случаи обморожения будут караться так же строго, как дезертирство, за которое, по законам военного времени, полагался расстрел.
Может быть, наиболее чувствительному читателю мои воспоминания о Суслонгере покажутся продуктом воспаленного самолюбия и он подумает, что я где-то сгустил краски. Поверьте — это не так. Когда мы наконец покинули злополучный марийский поселок, к нам на фронт продолжало прибывать из Суслонгера новое пополнение. Вновь прибывавшие однополчане рассказывали нам, что после нескольких случаев самоубийства доведенных до отчаяния солдат в лагерь из Москвы прибыла строгая комиссия во главе с Климентом Ворошиловым. Местные краснозвездные начальники были подвергнуты разносу. И только после этого солдатский быт в Суслонгере немного улучшился.
Тем временем, терпя жестокое обращение и унижение, мы продолжали постигать тонкости военного дела. Я считался одним из самых образованных солдат. Ибо зимой 1941/42 года, несмотря на то что в Москве школы не работали, я умудрился заочно завершить учебу в 10-м классе школы, организованной на Краснопролетарской улице при типографии «Красный пролетарий». В моем аттестате было всего три «четверки». Против наименований почти всех предметов, написанных строгим почерком, красовались слова «отлично»! Моими однополчанами в таежном марийском лагере были ребята, образование которых редко превышало пять-шесть классов. Видимо, моя высокая по тем временам образованность побудила местное начальство определить меня в минометную школу. Из нас готовили специалистов тяжелых полковых минометов калибра 120 мм.
Старшиной нашей роты был невысокий, ладно сложенный человек с красивым лицом, который до войны служил смотрителем в казанской тюрьме. Он владел всем набором иезуитских приемов для издевательств над вверенным ему контингентом новобранцев. По-моему, наш красавчик мало чем уступал знаменитому Малюте Скуратову, злодействовавшему в эпоху Ивана Грозного. Видимо, и время подобающее у нас тогда наступило. Раздавая направо и налево, по делу и без оного наряды вне очереди, наш Скуратов заставлял провинившихся грешников в течение ночи, не заходя в тридцатиградусный мороз в казарму (за этим надлежало следить дежурным по роте), извлекать из совершенно окаменевшей от морозов земли кубометр грунта. Уверен, что с подобным «заданием» не сумели бы справиться и полдюжины античных Гераклов. Наш инквизитор, конечно, прекрасно знал и понимал, что его иезуитские приказы невыполнимы. Но он испытывал невероятное наслаждение, созерцая изможденные от бессонной ночи и стужи лица наказанных им людей.