Альпийский синдром - Михаил Полюга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не отвертеться, – уныло подумал я, тотчас проникаясь неприязнью к этому самодовольному типу, так мерзко, так нагло похрустывающему передо мной пальцами. – «И Аз воздам!» – в обличье рыжего коновала. Зарежет – и глазом не моргнет».
– Нет-нет, не боимся! – почуяв, что я скажу сейчас нечто резкое и злое, чего не стоило говорить, опередила меня Даша. – А операция… – Она, по всей видимости, хотела спросить, не опасна ли операция, но увидела на моем лице злые желваки и спросила об ином: – …когда?
– Скоро, – отрезал рыжий, но все-таки снизошел и смягчил тон. – Вы не волнуйтесь: разрезали, сшили, зашили – всего делов-то.
«Попадись ты мне, уж я бы тебе разрезал, сшил и зашил! – возмутился я, еще и потому злобясь, что хирург оказался прав: я боялся операции, даже самой пустячной, – и, не в силах совладать с этим унизительным, подкожным страхом, ощущал себя не лучше побитой собаки. – Что с него взять? Рыжий он есть рыжий!»
– Посмотрите, – продолжал хирург, обращаясь исключительно к Даше и вертя меня точно манекен. – Здесь делаем небольшой разрез, – чиркнул он по моему плечу пальцем с крупным, коротко подстриженным ногтем, как будто орудовал скальпелем, – затем сшиваем связки, схватываем шурупом кости, чтобы связки спокойно срастались. Ведь любое усилие, двинул плечом или еще что – и связки опять того… А месяцев через шесть срастутся – снова на стол: разрезали, шуруп вывернули, – и будет вам счастье.
«Как, еще раз?! – меня даже передернуло от слов коновала. – Неужели это только начало? За один неверный шаг? Или таких шагов сделано у меня не счесть и все они вели на обочину под Сокольцом?..»
Когда мы наконец выбрались из пыточной на свободу, и брызнуло в глаза яркое летнее солнце, а теплый ветерок освежил наши лица, Даша взяла меня под локоть и сказала:
– Ничего страшного, и это переживем. Сегодня же откажусь от поездки – думаю, еще успеют найти замену – и… все будет хорошо.
Какой поездки? Ах поездки! На днях она подрядилась везти на отдых к морю группу детей-сирот и вот теперь надумала отказаться. Великодушно, но неумно: чем она могла помочь мне? Особенно теперь, когда видеть ее и говорить с ней было для меня и неловко, и в чем-то тягостно. Ведь куда ни глянь, о чем ни подумай, я выглядел слабаком, который по самонадеянности угодил в погибельную ситуацию, в трясину, в которой барахтается, бьется, а выбраться невредимым не может. Тогда уж лучше, как ослабевшему зверю, укрыться от всех и вся (и от Даши, и от Даши!), забиться в потайную нору (то есть уйти в себя) и переждать в одиночестве.
Я на мгновение закрыл глаза и представил забившегося в нору зверя – почему-то тощего лиса, решившего обмануть охотника, угодившего в капкан и скрывшегося со сломанной лапой, – и зверь этот не понравился мне. Чтобы отогнать навязчивое видение, я встряхнулся, взъерепенился и стал возражать Даше:
– Ни в коем случае, езжай! Эти десять дней я проваляюсь в больнице – что тебе здесь делать? Станешь варить мне суп? Суп и мать сварит. Езжай, все равно ремонт накрылся, отпуск – тоже. А так хоть море увидишь. Кстати, у тебя там помощник захворал – так возьми с собой Игорька: он и подсобит, если что, и мне спокойней, и проветрится после… нашей с ним истории…
Но Дашенька упиралась, я настаивал, затем даже прикрикнул – и она сдалась, подавленно, со слезами в голосе сказала:
– Если настаиваешь, я поеду. Но это нехорошо, это неправильно…
На следующий день я лег в больницу, а еще через два дня Даша увезла группу к морю. Поехал и Игорек – с вытянутым лицом, остро выступавшими скулами и неспокойными глазами. Прощаясь, он точно хотел спросить: «Что же будет?» – но не решался и все заглядывал в глаза, будто ожидал какого-то последнего уверения-слова. Но такого слова не было у меня, и я только и всего, что бодро улыбнулся, пожал парню руку и пожелал хорошо отдохнуть, ни о чем не думая и понапрасну не тревожась. Хотя в душе понимал: какой там отдых, одна неопределенность и маета…
– Уехала? – на другой день ехидно поинтересовалась мать, явившаяся в больницу с приготовленным для меня обедом: куриным бульоном, отбивной котлетой, гречневой кашей и сырниками в сметане. – Хорошо устроилась: пока ты здесь, она – там…
– Мама! – вздохнул я с укоризной.
– Что – мама? Мама бы тебя не оставила. Ма-а-ма! Еще смеешь на меня рот разевать. Я, между прочим, была сегодня у окулиста. Катаракты нет, но это пока нет. Окулист обеспокоен. Тебе ясно? – обеспокоен. Прописал капли, покой. Категорически запретил нервничать, волноваться, а ты – мама! Попал под влияние жены? Не думала, что у меня сын – подкаблучник.
– Вот и отдохни. Полежи на диване, послушай концерт, на худой конец разгадай кроссворд. Врач велел – выполняй. А здесь неплохо кормят, и не надо, не заморачивайся с этими бульонами. Завтра не приходи, а лучше – дня через два-три. У тебя вид усталый.
– У меня? У меня катаракта, а вид вполне здоровый, что ты мне голову морочишь! Сегодня в поликлинике один тип из очереди так и сказал: во всех отношениях здоровая женщина. Думал без очереди проскочить – и нарвался: как наскочил, так и отскочил.
Она состроила довольную гримасу и захохотала.
А назавтра с утра в палату явилась медсестра, вколола мне в мышцу какой-то дряни – как она сказала с усмешкой, успокоительного – я взобрался на кровать-каталку, и меня, точно ребенка малого, повезли в операционную. Надо ли говорить, что накануне ночью я плохо спал и, то проваливаясь во мрак кромешный, то выныривая к свету, видел нечто, ни на что не похожее и на первый взгляд бессмысленное. Промелькивали какие-то лица, неузнанные, но явно – не моего нынешнего мучителя, рыжего хирурга, собравшегося меня потрошить, какие-то неясные фрагменты живых картинок, какое-то упорное и неуловимое движение, – и все это, едва придя в чувство, я тотчас забыл. Но ощущение неопределенности и тяжести на душе, какое бывает после дурного сна, не уходило. И вот теперь, под скрип кроватных колесиков проплывая по коридорам, выложенным плиткой и ведущим, как подумалось мимоходом, в преисподнюю, я скашивал глаза и зачем-то пытался запоминать обратный путь – выход из лабиринта, – а еще каждую секунду ожидал успокоения под воздействием лекарства, а не того отупения чувств, в каком пребывал. В этом отупении даже стыд, что молоденькая медсестра, почти девочка, катит на каталке здорового мужика и что встречные-поперечные разглядывают меня с сочувственной ухмылкой, в какой-то миг стал никчемным и безразличным: ее дело катить, их – смотреть и ухмыляться, мое – наплевать на все и плыть в неизвестность.
Но вот приплыли…
Операционная – не больше комнаты с высокими потолками, посреди – крытый клеенкой стол, горка белоснежных простыней, стрекозьи глаза ламп над изголовьем. Несколько медсестер, молодых и не очень, возятся у столика с лекарствами и пыточным инструментом: скальпелями, шприцами, пилками и еще чем-то, не менее отталкивающим и жутким.
«Хорошо, что я в плавках, – мелькает неповоротливая мысль. – Не буду сверкать перед девицами голым задом».
Медсестры берутся перекладывать меня с каталки на стол, но не тут-то было: плавно перетекая в пространстве, я сползаю на ноги и укладываюсь на прокрустово ложе, ощущая лопатками и икрами прохладу клеенки. Кто-то из медсестер заглядывает мне в лицо, потом крепко прихватывает скрученным бинтом запястье и привязывает к боковине стола.