Оскорбленные чувства - Алиса Ганиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в это утро все ждут священника. Будут освящать кабинет. В кабинете поселится ангел-хранитель жилища. И рок, погубивший Андрея Ивановича, минует Наталью Петровну. Никто не достанет ее издевательскими письмишками. Никто не измучает до сердечного приступа. Никто не выкинет в лужу умирать, захлебываясь в грязи. Палисандровый гроб ее не стукнется о косяк. Сын не наденет траур.
Леночка вытерла слезы. Карандаш растекся на веках маренговым кружевом. Достала зеркальце, стерла разводы безымянными пальцами, встала встречать народ. По коридору шла процессия. Впереди перла Наталья Петровна. Пронзительным озоновым утром горел ее голубой пиджак, запертый у ворота гигантской коралловой брошью, колени плясали в скромном разрезе юбки. Дальше шагал бородатый священник в высокой камилавке, в горящей золотом епитрахили поверх черной рясы. Следом, мелькая, топали служащие. Всем не терпелось увидеть таинство.
Как будут освящать? – спросила Леночка у Толи. Она теперь тоже стояла вместе с коллегами, столпившимися в приемной. Наталья Петровна и священник вошли в кабинет, остальные, раздумывая, переминались.
Как-как? – ответил Толя серьезно. – Сейчас принесут дрель. Насверлят дырок. И в каждую дырку замуруют по крестику.
Врешь, – осекла его Леночка. Она знала, что это глупости. Батюшка просто прочитает молитвы, окропит углы святой водой, помажет стены елеем. Штукатурка заблестит маслом, заблагоухает церковью, мебель задышит кадильным дымом. Зажгут свечку и перекрестят каждый угол, а зеркала и фотографии – трижды. Тьма и дьявольщина отступят. Державный портрет над столом подмигнет им милостиво. «Живите и размножайтесь, – как бы скажет портрет. – Россия идет вперед. Наши цели ясны, задачи определены. Броня крепка, ракеты наши быстры. Мир, труд, рай». И улыбнется белесо.
Леночка подумала о бывшей жене человека с портрета, о первой леди. Всесильный экс-супруг, говорят, после развода выдал ее за бравого подполковника, вдвое моложе нее, якобы по любви. Но брака никакого нет, а есть только ловушка и вечное наблюдение. Куда она, туда и подполковник. У него, по слухам, на стороне настоящая семья и дети, а с бывшей первой леди он всего лишь по секретному заданию. Такая работа.
Из кабинета доносится гул молитвы. Голос, каким напевает, речитативит священник, называют бархатным. Мохнатый шелк, ткань королей. Глухой и нежный, как прикосновение бабочкиного крыла. Молитва убаюкивает собравшихся. Они уже наполовину втекли в кабинет, где звякает кадильная цепочка. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, окроплением воды сея священныя в бегство да обратится всякое лукавое бесовское действо.
Леночка вспоминает мать. Та работает в детском саду, где тоже каждое утро над чаном с водой читают молитвы. Ни одна кишечная палочка, ни один стафилококк или холерный вибрион не выдержат силы святого слова. Бактерии взрываются, как хлопушки, – было сто тысяч, а стала тысяча. На очищенной словами воде готовят детишкам харчи. Мать Леночки проходит от столика к столику, за которыми обедают детсадовцы, на столиках – хохломская роспись, большими гроздьями расцвела на них земляника, в углах притаились красные птицы. Постукивают фаянсовыми донышками тарелки с кашей. «Никто не встанет, пока не доест до конца!» – командует мать.
У нее сухие, желтые от времени ладони. Леночка помнит их тяжесть, помнит, как дубасили по детскому ее затылку каменные материнские кулаки. За пригоревший суп, за двойку, за перепачканные колготки мать цепко хватала Леночку за тонкие волосы и яростно, исступленно, вся искривившись от горя и бешенства, стучала Леночкиным лбом об стенку. Лоб колотил по стенке глухо, тук-тук-тук, а на азбуке Морзе – Е-Е-Е, и на шум бранился из соседней комнаты пьяный, обездвиженный после выпитой водки отец. Тайное предприятие, на котором отцвела, прогорела химическим отблеском его короткая жизнь, было навечно закрыто. Оставшись без дела и средств, он утек куда-то в похмельный мирок собутыльников и гаражей. Машинным маслом и маринованным чесноком пропахли его рубашки. Он возвращался злой, налимонившийся, срывался на мать, и у той распухали на щеках и веках пунцовые лилии.
В такие вечера испуганная Леночка пряталась от скандала под кухонным столом – там, где под батареей шуршали рыжие прусаки. Но набуянившись, отец примирялся с матерью в супружеской спальне и наутро тяжко храпел, свесив с раскладного дивана большую страшную руку. А мать прикрывала синяк пушистою прядью и как ни в чем не бывало шла на работу, чтобы под вечер притащиться уставшей, выжатой, с тяжелыми пакетами, из которых жалко торчали клубни картошки и черный хлеб. А Леночке доставалось за новую провинность.
Раз недотепа сожгла утюгом парадное мамино платье, синтетика сморщилась и пошла гармошкой, а на самой груди зазияла предательски треугольная дырка. Вернувшись, мать отодрала Леночку проводом от утюга, тяжелая вилка больно била по голеням. «Плачь, да плачь ты, наконец, скотина!» – кричала мать, раздражаясь, что бездушная Лена не плачет. И, утомившись, кончила наказание, бухнув обутою в тапок ногой по дочкиному животу. Леночка охнула и треснулась копчиком на пол, а мать ушла к соседке. Из стершихся подметок ее торчали пластмассовые каблуки, щиколотки пахли бедностью. И когда за матерью захлопнулась дерматиновая дверь, только тогда потекли у Леночки слезы.
Создателю и Содетелю человеческого рода, Дателю благодати духовныя, Подателю вечнаго спасения… – читал священник, и ноздри министерских работников, иссушенные бумажной пылью, казенной скукой, чернильным ядом, воскресли, затрепетали, втягивая таинственные благовония. Точивший Леночку червь разомлел, заиграл кольцами, ослабил хватку. Стало хорошо, покойно, и в предвкушении смутной радости ярче забилось сердце. И тут, будто в ответ ожиданиям Леночки, молитва прервалась шумно осекшимся женским вздохом. Вздох получился звучный, тонкоголосый, но сразу же был задушен, сдавлен хрипящим спазмом.
Вам плохо? – спросил священник, возникла пауза, посыпались голоса, заволновались ряды собравшихся. Наталья Петровна выкатилась в приемную живым тропическим шаром, вывалилась в самую гущу народа, как яйцо вываливается в траву. Глаза ее глядели невидяще.
О боже, – шептала она, потрясая своим айфоном, – о боже! Всем. Отправлено всем, по всей министерской базе…
Что случилось, Наталья Петровна? – спрашивали подчиненные, но она только сжимала блестящую таблетку айфона и отступала все дальше и дальше, пока совсем не скрылась из виду. Две канцелярские дамы побежали за ней, остальные ринулись совещаться с батюшкой. Но уже кое-кто заахал, загоготал. Вокруг Толи скучились овалы смеющихся лиц. Чьи-то пальцы тыкались в экран телефона, открывались в изумлении рты.
Что там? – полюбопытствовала Леночка.
Глянь! – с восторгом подозвал ее Толя и показал фотографию.
Фотография была невероятной. Развязнейшей дерзостью была фотография, вопиющим опровержением всех человеческих законов приличия. Восседая на барной табуретке с длиннющей, как у ходулей, ножкой, позировала развратная баба со скачущими в зрачках чертенятами. И баба эта была не кто иная, как сама Наталья Петровна. Но совсем не такая, какую все они знали, а спятившая, оборделившаяся. На плечи ее было наброшено цветное боа, дородное хлебное тело затянуто в кожу корсета, студенистый кисель груди вытекал наружу пышными полукружиями. Толстые ноги в сетчатых, как авоська, чулках были по-цирковому раскиданы врозь, острые каблуки-шпильки, подвернутые, указывали концами-набойками в самый женский срам, еле спрятанный под кружевом черных трусов. В малиновых губах Натальи Петровны застыл металлический набалдашник кнута. «Двадцать ударов кнута – смерть, легкое прикосновение – щекотка», – подумала Леночка. Взгляд ее заметался по головам коллег. Коллеги кружили по приемной взбудораженно, теребили смартфоны, набирали в гуглах имя Натальи Петровны, а следом – слова-пароли: «корсет», «кнут», «БДСМ», «позор», «компромат». Священника уже увели, но запах елея еще густо стоял в воздухе. Потрясенные голоса восклицали: