Брызги шампанского - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно совсем рядом раздался выстрел.
Я замер, сжался, даже, кажется, закрыл глаза...
Но нет, обошлось.
Целью был не я.
Как оказалось, цели вообще не было – взорвалась какая-то лампа. То ли вода в нее попала, то ли кто-то опрокинул треногу с картинками. В толпе засмеялись, посыпались шуточки-прибауточки, а Жора вообще ничего не услышал. Счастливые люди – грохот выстрела их только забавляет. Если вообще они его услышат. Когда-то, совсем недавно, и у меня было такое же состояние. Если сейчас любой резкий звук я воспринимаю как выстрел, то всего два года назад я тоже готов был принять его за что угодно – упала книга с полки, кто-то уронил молоток с крыши, дети с хлопушками забавляются...
Другая была жизнь.
Опять прошла стайка знакомых девушек – теперь в обратную сторону. Мы с Жорой сидели в тени, они нас не заметили. Девушки все так же веселились, что-то рассказывали друг другу и казались совершенно довольными жизнью.
Это было неестественно.
Ненормально.
Озабоченность должна была хоть как-то проявляться в их поведении. Сюда приезжают не для того, чтобы вот так бестолково шататься по набережной. Их обязательно должен был кто-то подцепить, закадрить, снять. Или это же должны были сделать они. Не лесбиянки же, в самом деле. Может быть, их мужики уже уехали? Судя по загару, девушки здесь давно. Скорее всего так и есть – добывают последние дни.
– Кадрим? – спросил Жора, поймав мой взгляд.
– Чуть попозже.
– Уедут... Видишь, какие созревшие.
– Раньше ты их здесь видел?
– Всех не упомнишь.
– Этих мог бы и заприметить.
– Мелькали, – равнодушно протянул Жора. – Не такие, правда, загорелые. Все промелькнули перед нами, все побывали тут. Это не я столь красиво выразился, поэт так сказал.
– Лермонтов.
– А ты начитанный, – рассмеялся Жора.
– Пойду, – сказал я, спрыгивая с теплого парапета.
– Напрасно. Все только начинается! Через полчаса такая жизнь здесь пойдет, такие люди появятся, такие события случатся... Оставайся! Я за вином сбегаю, а?
– Пойду. «Древо жизни» не потеряй. Оно уже мое.
– В самом деле хочешь подсвечник сделать?
– Может быть.
– Могу дырочку просверлить в интимном месте... Вставишь гвоздик, наденешь...
– Жора! – сказал я негромко. – Я сам вставлю гвоздик, хорошо?
– Виноват! – Жора склонил голову.
– Пока. – Я пожал ему руку и шагнул в сторону калитки Дома творчества. Там сразу же начинались кусты, шла сетка-забор дома Волошина и скрыться было нетрудно. Постояв немного в зарослях, я убедился, что никто за мной не идет, никто меня не высматривает. В свете слабого фонаря проходили пары, на ходу целовались, на ходу тискались и снова исчезали в темноте. Все так же кустами я прошел в сторону чайного домика, на ощупь, в темноте перепрыгнул через канаву с жижей, текущей из столовой, и вышел к главной аллее. Она была совершенно темной, от прежних счастливых времен не осталось ни единого фонаря на всем ее протяжении. Только по отдельным смутным пятнам, по мерцающим сигаретам да изредка доносящимся негромким голосам можно было догадаться, что по аллее идут люди, мужчины и женщины, дети и собаки. Когда-то, в другие времена, здесь не смела показаться ни одна машина, а теперь свет фар вызывал радость и чувство облегчения – можно было увидеть, где идешь, кто вокруг, куда нужно свернуть.
Оказавшись у памятника Ленину со сбитым носом и вымазанными алой помадой губами, я понял, что уже у цели – девятнадцатый корпус был совсем рядом. Расположившись в кустах на скамеечке, я некоторое время наблюдал. Все было спокойно, ничего не насторожило меня, не вызвало подозрений. За спиной грохотал оркестр – так, что с деревьев опадали подвявшие осенние листья. Несколько окон в корпусе светилось оранжевым цветом – шторы во всех номерах были задернуты.
Убедившись, что вокруг никого нет, я быстро прошел к своему подъезду, по длинной, одномаршевой лестнице поднялся на второй этаж, вошел в номер и тут же повернул в двери ключ на два оборота.
Поправил шторы, чтобы не было ни малейшего просвета, включил верхний свет и подошел к зеркалу. Да, действительно, на правом виске можно было заметить не слишком темную родинку. Ее нетрудно было увидеть с близкого расстояния, когда разговариваешь с человеком глаза в глаза, когда стоишь в вагоне метро или в троллейбусе. Но в том-то все и дело, что, кроме Жоры и нескольких человек в столовой, я ни с кем не разговаривал. И уж, во всяком случае, солнечная девушка не подходила ко мне достаточно близко.
На пляже?..
На пляже я постоянно был в темных очках, а они напрочь перекрывали этот мой опознавательный знак. Когда я надевал очки, увидеть родинку было невозможно. Значит, здесь есть люди, которым о ней было известно заранее?
И все-таки я никак не мог заставить себя поверить в то, что киллерская машина, запущенная год назад, и сегодня, когда никого уже нет в живых, никого, включая меня самого, продолжает действовать. Я знал, что так бывает, но в то, что это так и есть, – поверить не мог.
В этом была еще одна причина того, что я все-таки остался в Коктебеле. Да, моя фамилия в ежедневнике у директора. Да, кто-то там на пляже уловил момент и увидел родинку на моем виске...
Ну и что?
Та же милая девчушка могла увидеть меня в толпе без очков? Вполне могла.
Кто-то мог у директора спросить о человеке с такой же фамилией? Мог.
Все. Остаюсь.
Говорю же – нет меня в живых. В лучшем случае они прострелят труп, но не живого человека. Когда-нибудь, где-нибудь какая-то часть моего организма, возможно, и оживет. Может быть, мозги, сердце, может быть, еще кое-что... Не зря же Жора всю зиму выскабливал из камня ту самую штуковину, не зря же я купил ее...
Да, не забыть забрать. Пусть будет при мне.
Странные вещи начинают происходить среди незнакомых людей, когда они объединяются ради какого-то дела. Каждый из них уже не тот, кем был раньше. Из глубин организма выныривают качества, о которых человек раньше в себе и не подозревал. Или наоборот – исчезают черты, особенности, которые когда-то его угнетали, мешали жить.
Говорят, деньги меняют человека, портят, более того – перерождают.
Ничуть.
Никакие деньги человека изменить не могут. Деньги делают другое, более страшное – они вызволяют те качества, те свойства характера, которые были в нем всегда, но раньше он о них не осмеливался даже заикнуться – настолько они были несовместимы с прежней жизнью, с прежними возможностями.
Стоило Здору вставить новые зубы, он тут же, вместе со старыми, проевшимися железками, сам того не заметив, отбросил и зависимость от Выговского, исчезло заискивание, появилась даже некоторая твердость, которая поначалу выглядела обыкновенной капризностью. Выговский усмехался про себя, но уже чувствовал, понимал – капризность твердеет, может быть, даже окаменевает, и вот-вот он получит вместо прежнего Здора человека самовольного, а то и попросту неуправляемого.