В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После войны мама с бабушкой вернулись со мной, младенцем, из эвакуации. Наступала осень. Они уже не смогли вернуться в остатки нашей директорской квартиры (там не было ни одного застекленного окна). Денег на стекла, конечно, не было. Поэтому сперва им разрешили (почтение к моему деду было велико) выбрать для бабушки и для нас с мамой по комнате, бабушке комнату в одном доме, а маме и мне в другом, где были хотя бы стекла в окнах. Поначалу нищета была такой, что для меня нашли разломанную кровать, мама спала на старом диване, с которого революционеры срезали всю кожу, а бабушка – на обломках рояля без ножек. Потом наступил еще более страшный 1947 год, когда мама и бабушка могли позволить себе купить в столовой только один суп на двоих, а однажды зимой, когда бабушка вела меня из детского сада (где кормили), в авоське у нее была буханка полученного по карточкам черного хлеба, какой-то встречный бросился в снег на колени, умоляя дать ему кусок хлеба, и бабушка отломила горбушку. Позже к нам вернулся один из двух концертных роялей работы Бехштейна, стоявших в кабинете деда, и мама по каким-то уцелевшим нотам, кажется, с пометками Листа, играла Моцарта. В то время стали появляться наши старые вещи. Дворники иногда продавали нам вязанки дров, в одной из которых бабушка обнаружила ножки от своего туалетного столика. Только в 1950 году – опять-таки это было посмертное влияние деда – нам предложили две комнаты в одной и той же квартире.
Это было профессорское богатство. Но весь Политех жил бесконечно богаче, чем окружающая Шулявка. Дети института резко отличались от наших шулявских одноклассников. Да и само население «острова», как я потом начал понимать, было не простым.
Это было время, когда книг было очень мало, а маме удалось найти кучу ее детских немецких журналов и синьки[5] Киевского вокзала в Москве, который строил Иван Рерберг и который принадлежал двоюродному брату моего прадеда Трифону Михайловичу Перевозникову (теперь у меня висит красивый вид на Киевский вокзал работы Ивана Рерберга). Я раскрашивал эти синьки, но потом наш сосед Дима Холмский, много старше меня, сын профессора Холмского, почему-то мне, девятилетнему, стал давать читать очень толстые книги. Сначала два толстенных тома «Войны и мира», и сразу после них – два тома «Тихого Дона». Он явно развлекался тем, что маленький мальчик читает и рассуждает об этих книжках. Их отец, о чем никто никогда не говорил, был по прямой линии князь Холмский. У них сохранились роскошные бронзовые ампирные бра начала XIX века, переделанные под электрические лампочки. А однажды я увидел, что уголь в печку они подбрасывают дивной красоты серебряным блюдом XVI века с античным сюжетом.
В нашем подъезде жил профессор Кондак, жена которого, как потом сказала мне Женя Холмская, была то ли сестрой, то ли племянницей лейб-медика двора Боткина, расстрелянного вместе с императорской семьей. Я едва не женился на Кате Кильчевской, отца которого заставили под угрозой, что он не будет заведовать кафедрой, вступить в партию, а он был из старой украинско-польской закарпатской земли.
Ближайшая подруга матушки с детских времен Нина Алексеевна Ступина, которая часто приходила к нам и научила меня играть в преферанс, однажды показала далеко спрятанный пейзаж их поместья с террасой, спускающейся к Волге, создателя первой в России провинциальной художественной школы в Арзамасе А. В. Ступина. И здесь ко мне «пришел» портрет с подписью «Ступин», может быть, даже автопортрет (мне видится сходство) старшего Ступина или его сына – тоже художника. Но мать Нины Алексеевны во время революции, бросив мужа, киевского профессора, уехала в Париж, и дочь даже не упоминала о матери, но позже, мать ее все-таки нашла. В нашей семье никаких зарубежных родственников не искали, но изредка упоминали то об Александре Санине, то о Карле Черни, то о братьях моей бабки Доры Акимовны. Чаще всего в связи с каким-то случайно уцелевшими портретами или мелкими вещами. Но в 1958 году в Киев приехал Степан Прокофьевич Тимошенко, знаменитый сопроматчик, прославившийся в Соединенных Штатах, по дореволюционным учебникам которого продолжали учиться все советские студенты, так как лучшего за полвека не написали, и это несмотря на то, что Тимошенко был профессором нашего института и вместе с моим дедом, как и все, ушел с белыми в Одессу, но у моего деда осталась в Киеве обожаемая дочь, а у Тимошенко – нет, и он эмигрировал. В 1958 году он нашел мою бабушку, а в институте в узком кругу рассказал о своей работе в США. Основной вопрос к нему был: «Сколько вы зарабатываете?» Тимошенко ответил – 50 тысяч долларов. В 1958 году это было непонятно. В своих записках он упомянул, что нашел их бывший дом – «после революции его не ремонтировали» – и удивлялся: «На центральных улицах Киева самые дорогие магазины – поношенной одежды». Советское название «комиссионный» Тимошенко не запомнил.
Я изредка переписывался с жившей в Белграде подругой бабушки Еленой Андреевной Киселевой. И в этом заключается одно из объяснений моей очень редкой по тем временам смелости, с которой я начал переписку с Кодрянской[6], Берберовой, Прегель[7], Александром Сионским[8], стал получать от них книги, русскую газету из Парижа – у меня не было, как у других советских людей, ощущения, что там, за границей, какой-то совсем чужой мир.
Никто никогда в годы моего раннего детства ни о чем похожем подробно не говорил. Впрочем, вероятно, это при мне не говорили. Когда году в 1950-м тетка Татьяна Константиновна для чего-то приехала в Киев, она привезла с собой последние номера запрещенной тогда газеты «Британский союзник», где была не совсем справедливая статья о президенте Академии наук СССР С. И. Вавилове «Каин, где твой брат Авель?» – англичане узнали, что великий русский генетик Николай Вавилов расстрелян.
Но один из институтских доцентов из детской компании мамы не только вступил в партию, но даже стал секретарем партийной организации. И в тот единственный год, когда я работал в лаборатории в институте, пытался