Добрее одиночества - Июнь Ли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По-моему, не стоит нам сейчас это обсуждать, – сказала Можань. – Ты расстроена.
– А как мне не расстраиваться? Мама Шаоай по крайней мере знает, кто убил ее дочь, а мы как не знали, так и не знаем, что́ нашу дочь от нас увело.
– Никто не знает, что случилось с Шаоай, – сказала Можань.
– Но ведь это Жуюй. Наверняка она. Только она и могла. Я неправа?
Ее родители, должно быть, нередко рассуждали об этом между собой, но Можань ни разу не спрашивали. Зачем спрашивать сейчас, когда молчание, уже установившееся, следует сохранять нетронутым? Даже смерть не повод тревожить прошлое.
– Никто не знает, что случилось, – повторила Можань.
– Но ты знала. И прикрыла ее – ведь прикрыла?
Отец кашлянул.
– Ты понимаешь, Можань, мама не потому спрашивает, что мы хотим тебя обвинить, – сказал он. – Никто не может ничего вернуть и изменить, но нам с твоей мамой, ты должна видеть, – нам трудно, потому что мы не понимаем смысла.
Когда, подумала Можань, человек начинает понимать смысл чего-либо? Желание ясности, желание не жить слепо – они не так уж далеки от желания обманывать: надо уподобиться суши-повару, резать, подравнивать, пока жизнь – или память о жизни – не превратится в презентабельные кусочки.
– Предлагаю сменить тему, – промолвила она. – Я тут думала о Скандинавии летом – как вы к этому относитесь? Говорят, там красиво в июне.
– Мы устали от туризма, – сказала ее мать. – Мы старые уже. Шаоай умерла, когда-нибудь и мы умрем. Не пора ли тебе приехать домой повидаться?
Не желая давать родителям даже малейшей надежды, Можань сказала, что не готова сейчас это обсуждать. Пообещала позвонить через неделю, зная, что к тому времени отец убедит мать действовать умнее и не давить на нее. Можань закончила разговор до того, как родители могли воспротивиться. Они любили ее сильнее, чем она их; по этой причине в любом споре ей была обеспечена победа.
Можань, которая была у родителей единственным ребенком, ни разу за все шестнадцать лет после отъезда в Америку не побывала в Пекине. Первые шесть лет, когда она делала все необходимое для защиты диссертации по химии, она не виделась с родителями вообще, ссылаясь на трудности с визой и дороговизну билетов. За это время у нее случилось замужество, началось и кончилось, оно огорчило и повергло в смущение ее родителей, но то, что они с ее супружеской жизнью ни единожды не пересеклись, похоже, сделало эту жизнь в их глазах не вполне реальной; по крайней мере, Можань на это надеялась. Она подозревала, что до сего дня они никому в Пекине не сказали про ее неудачный брак, и им было легче от того, что не пришлось встретиться с Йозефом, который был на год старше ее матери.
После развода Можань уехала из города на Среднем Западе, где жила с Йозефом, и, когда начало получаться по деньгам, стала оплачивать поездки родителей и сама к ним присоединяться: автобусный тур по Центральной и Западной Европе, во время которого она добросовестно их сопровождала, фотографировала их на фоне величественных арок и древних развалин, заботясь о том, чтобы ее самой ни на одном снимке не было; две недели на Кейп-Коде, где они на пляже и в кафе-мороженых являли собой странное семейство: она была слишком взрослая для дочери, отдыхающей с родителями, а они, мало к чему способные примагнититься в незнакомом городе, скрашивали дни разговорами с людьми их возраста, толкавшими прогулочные коляски или строившими вместе с внуками замки из песка. Там и в других местах родителей Можань тянуло к дедушкам и бабушкам, их английского было как раз достаточно, чтобы выразить восхищение чужим счастливым продолжением рода.
Можань успокаивала мысль, что за то, чего она лишила родителей, они получили компенсацию: Таиланд, Гавайи, Лас-Вегас, Сидней, Мальдивы – заграничные места, наполнившие их фотоальбомы природными и рукотворными красотами. За годы они смирились с тем, что никогда не будут приглашены взглянуть на повседневную жизнь Можань в Америке, но они не оставили надежду, что когда-нибудь она приедет в Пекин хотя бы ненадолго. Можань, однако, неизменно была глуха к упоминаниям о родном городе. Места не умирают и не исчезают, но их можно стирать, как стираешь из памяти любовника после неудачного романа. В случае Можань это решительных мер не требовало: надо было только жить связно, последовательно, быть ровно тем, кем являешься, день ото дня – этого достаточно, чтобы место, подобно человеку, оставалось на периферии сознания.
После звонка она долго медлила, прежде чем открыть электронное письмо Бояна. Оно было коротким: причина смерти и дата кремации – шесть дней назад. В скудости деталей было что-то обвиняющее – хотя какое она имела право надеяться на большее, ведь сама никогда не отступала от молчания с его холодом. Раз в год Можань посылала на счет Бояна две тысячи долларов, ее вклад в уход за Шаоай, но на его ежемесячные письма никогда не отвечала. О главных фактах его жизни – об успешной бизнес-карьере в разных направлениях, последним из которых было девелоперское, о неудачном браке – она узнала от родителей, но отсутствие ее реакции на какую бы то ни было новость о нем, должно быть, привело их к заключению, что все это ей неинтересно. Позвонив сказать, что Шаоай умерла, они о нем не упомянули.
Телефон позвонил снова. Можань поколебалась и взяла трубку.
– Еще только одно, – сказала мать. – Я знаю, что тебе трудней, чем нам. Мы с твоим отцом по крайней мере держимся друг за друга. Ты не хочешь, чтобы мы вмешивались в твою жизнь, я это понимаю, но, может быть, ты согласишься, что пора подумать о новом браке? Нет, пойми меня правильно. Я не давлю на тебя. Я только хочу сказать – ты, конечно, считаешь это заезженной фразой, – может быть, тебе уже перестать жить в прошлом? Конечно, мы уважаем любое твое решение, но нам было бы веселее, если бы ты нашла кого-нибудь нового в своей жизни.
Странно, что родители, вопреки всем признакам, решили, что она живет в прошлом, но Можань спорить не стала и пообещала подумать. Интересно, какое прошлое – и каких людей, связанных с этим прошлым, – они сочли препятствием к ее счастью: ее жизнь в Пекине или ее жизнь с Йозефом? Ее проблема – им бы следовало уже это знать – была не в том, что она жила в прошлом, а в том, чтобы не позволять прошлому жить дальше. Любой момент, ускользавший из настоящего, становился мертвым моментом; и раз за разом от ее навязчивой потребности очищаться от прошлого страдали ничего не подозревающие люди.
Жизнь Можань была одинокой и благополучной настолько, насколько она находила это для себя возможным. Она работала в фармацевтической компании в Массачусетсе, где одна занимала маленькую лабораторию; в ее ведении находился прибор, измерявший для контроля качества вязкость различных оздоровляющих и гигиенических средств. При том что у нее был изрядный исследовательский опыт химика, эта работа мало чего от нее требовала, помимо способности терпеть скуку. Однако она давала ей необходимое: стабильный доход и причину находиться в Америке. Чего еще она могла требовать? У нее не было детей, и ее тревога, когда она читала о климатических изменениях и канцерогенах в пище и воде, не была конкретной: она не чувствовала себя уполномоченной беспокоиться о будущем человечества. Не имея близких друзей, она была достаточно дружелюбна с соседями и сослуживцами, чтобы не слыть нелюдимой безмужней чудачкой. Хотя ее жизни не хватало яркости, какую дают счастье и острая боль, она верила, что взамен обрела благословение одиночества. Каждое утро в любую погоду совершала долгую и бодрую прогулку, после работы – еще одну; дважды в неделю волонтерствовала в местном приюте для животных, другие вечера проводила в библиотеке за чтением старых романов, к которым редко кто прикасался. Работа у нее была успокаивающая, не похожая на то, какими она представляла себе большинство работ, – ей нравились образцы, искусственные цвета и запахи, нравилась неизменность протоколов, предсказуемость результатов. Когда на работе случались свободные промежутки, она грезила о других местах и временах, где жизнь людей, не имеющих к ней отношения, была настолько полной, насколько она это позволяла: где девочка по имени Грация умерла от туберкулеза в пятнадцать и была похоронена в швейцарском горном городке, забытая всеми, кроме ее несчастной гувернантки-француженки; где в парижской мастерской, склоняясь над кусочками кожи и тусклыми гвоздями, трудился стареющий сапожник, чье зрение ухудшалось день ото дня, чье сердце билось неровно; где молодой пастух в Баварии апатично чахнул по соседке, девушке на три года старше и уже просватанной за деревенского мясника. На случай, если кто-нибудь заглянет к ней в лабораторию, Можань принимала меры, чтобы выглядеть занятой, хотя подозревала, что сотрудники видят в ней подобие ее прибора – безотказную машину, про которую, один раз хорошо ее настроив, спокойно можно забыть. Она не ставила это в вину коллегам, большинство которых стоически, пусть и не вполне счастливо, жили пригородной жизнью. Если они ощущали некое превосходство над Можань, она не чувствовала этого – впрочем, скорее всего, потому, что держалась от них на безопасном расстоянии; не чувствовала она и какого-либо преимущества над всеми прочими – у каждого свой удел, считала она, у нее это одиночество, уделом же сослуживцев, радостным или тягостным, стали брак, родительство, повышения и выходные. Глупо было бы считать себя лучше или даже просто другой только потому, что у тебя есть что-то, чего у остальных нет. Семья с ее теснотой, одиночество с его требовательностью – и то и то храбрый выбор, а может быть, наоборот, трусливый – все это в конечном счете мало сказывается на глубоком и труднопостижимом безлюдье, окружающем любое человеческое сердце.