Аэрокондиционированный кошмар - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый вечер в Осере мы ужинали возле речной дамбы в скромной гостиничке, почти что на постоялом дворе. Был наш праздник, и мы позволили себе выпить хорошего вина. Я вспоминаю вид на церковь с того места, где мы сидели, и как вино струилось в мою глотку. Вспоминаю зеркальную гладь реки и высокие деревья, раскачивающиеся под ласковым французским небом. Вспоминаю, что на душе у меня был покой, такого покоя я никогда не знал в своей стране. Я взглянул на жену: она стала совсем другим человеком. Даже птицы выглядели по-другому. Хочется, чтобы такие мгновения навсегда остались с тобой. Но ведь часть той ^глубокой радости, которые они приносят, происходит именно от сознания, что все это ненадолго. Может быть, уже завтра вспыхнет одна из тех ссор, что заставят позабыть о всей красоте ландшафта и именно оттого, что ты в чужой стране, придавят тебя к земле сильнее, чем обычно.
Хозяин ресторана на улице Шаплэ не ошибся — конечно, это был не Париж! Но в некотором смысле это было куда лучше Парижа. Здесь было больше Франции, больше подлинности. И это порождает особый вид ностальгии, ностальгии, открывавшейся мне и в книгах некоторых французских писателей, и в постельных беседах со шлюхами, когда отдыхаешь, безмятежно покуривая сигарету. Эта ностальгия — не оккупант, берущий тебя за горло. Она нечто неосязаемое, смутное, непостижимое, как то, что разлито в небе Франции. Это оккупант, который хочет быть побежденным.
В каком-то смысле мы были оккупантами. На свои грязные американские доллары мы покупали все, что нам приглянулось. Но с каждой покупкой мы получали что-то даровое, что-то, о чем мы не договаривались, и оно въедалось в нас и изменяло так, что в конце концов мы оказывались полностью покоренными.
Последнее, о чем я подумал, отправляясь в этот печальный вояж по Америке, что надо бы захватить план Парижа и карту Франции. Я знал, что в какой-нибудь Богом забытой дыре мне вдруг приспичит поискать глазами названия улиц, городов, рек, начавших уже тускнеть в моей памяти. Я ехал поездом из Канзас-Сити в Сент-Луис, когда пейзаж за окном стал принимать знакомый облик департамента Дордонь. Если быть точным, это началось примерно за час до Сент-Луиса. Думаю, поезд шел вдоль Миссури. Мы проезжали мимо мирных холмистых равнин с разбросанными на них усадьбами фермеров. Была ранняя весна, и земля меняла свои цвета с соломенно-желтого на светло-зеленый. Вдали торчали крутые, с причудливыми выступами скалы и утесы все больше пепельно-серого цвета, и вид этот вызывал в памяти замки и шато Дордони.
Но где же то, что приходит вместе с почвой, тот союз небесного и земного, суперструктура, возделываемая человеком, чтобы углубить и сделать еще прочней ту красоту, что создана природой? Я как раз читал Роллана о Вивекананде, но тут отложил книгу, такое волнение меня охватило. И все из-за того места, где Роллан описывает триумфальное возвращение Вивекананды из Америки. Никакой монарх не удостаивался такой встречи со стороны подданных — эта осталось единственным примером в истории. Что же совершил Вивекананда, чтобы заслужить подобный прием? А он просто дал Индии возможность узнать Америку. И сделал это так, что у его соотечественников открылись глаза на собственные свои слабости. Индия встречала его со всей щедростью души, миллионы людей простирались ниц перед ним и взирали на него, как на святого и избавителя. Да он таким и был. В этот момент Индия стояла так близко к полному единству, как никогда за всю свою долгую историю. Это был триумф любви, благодарности, преклонения. Я вернусь еще к нему попозже, к его блистательной, сильной речи; он говорил не как поборник прав Индии, а как защитник всего рода человеческого. Но пока мне приходится мчаться сквозь прекрасные грезы о Дордони прямиком к гробнице Сент-Луиса, который только зовется городом, а на самом деле отвратительный смердящий труп, поднявшийся из земли и торчащий над этой равниной, как реклама Дюреровой «Меланхолии». Так же как и его брат-близнец Милуоки, этот огромный американский город убеждает, что сама архитектура тоже может спятить. Вся болезненность американской души вылезает здесь наружу и не только ужасает, но и душит. Кажется, что на отделку к здешних домов пошли ржавчина, кровь, слезы, пот, желчь, сопли и слоновье дерьмо. Легко представить, что за жизнь внутри таких сооружений — жизнь а-ля Теодор Драйзер в его наихудшем варианте. Самое страшное, что может произойти со мной, — это если меня приговорят к пожизненному проживанию в таком месте.
И все-таки в Сент-Луисе у меня был один чудесный момент. Пробираясь по старой части города, где продолжались работы по реконструкции гигантского квартала, я шел мимо чего-то похожего на скотобойню, поставленную на nond то ли землетрясением, то ли торнадо. И здесь омерзение и злость выросли во мне до такой степени, что просто из чувства самосохранения их надо "было чем-то уравновесить. И вот, среди этого ужаса и мерзости мне на помощь пришло воспоминание о волшебной ночи в Сарлате. Сарлат наравне с Осером тоже отмечен в моей памяти как начало славного путешествия. Это мои последние французские впечатления на пути в Грецию. Поздним вечером я сел в Париже в поезд и к рассвету доехал до Рокамадура. Я оставался в Рокамадуре несколько дней и посетил знаменитую Подриакскую пропасть. Никогда не забуду, как вкусно я там поел, зависнув между дном пещеры и земной поверхностью. Выбравшись наверх, я сел по какому-то внезапному наитию в автобус, следовавший в Сарлат; название это мне ни о чем не говорило, никогда я его даже не слышал прежде.
Было что-то между четырьмя и пятью часами, когда, выйдя из автобуса, я остановился перед книжным магазином и стал рассматривать книги в витрине. Я скользил по ним рассеянным взглядом, пока мое внимание не привлекла одна из них: это был новый труд о пророчествах Нострадамуса. Цена явно превышала мои возможности на тот момент, так что я не зашел в магазин и продолжал стоять на улице, вглядываясь в эту книгу так пристально, словно хотел сквозь обложку узнать, что же там написано интересного. В этом состоянии сосредоточенности я постепенно осознал, что кто-то стоит у меня за спиной, смотрит на ту же книгу и вслух разговаривает. Наконец до меня дошло, что человек разговаривает со мной.
Он оказался владельцем магазина и близким другом автора, живущего, как тотчас же выяснилось, здесь, в Сарлате. Его привело в восторг и то, что я американец, и то, что так долго жил в Париже, и то, что, выехав из Парижа, решил заглянуть в Сарлат. Он сказал, что скоро закроет магазин и был бы рад посидеть со мной в бистро напротив. Очень уж ему хотелось, чтоб наша беседа продолжилась.
Перейдя улицу, я уселся на террасе бистро и осмотрелся. Улица как улица, без особого шарма, обыкновенная главная улица французского провинциального городка. А вот книжник мне понравился. Он был само радушие, его переполнял энтузиазм, и был он явно помешан на американцах, что нередко встречается среди французов. Я наблюдал, как он закрывает свой магазин. Он делал это с пылом школьника, поспешно сворачиваюшего домашние дела, чтоб поскорей присоединиться к шайке своих приятелей. Он помахал рукой и крикнул: «Dans un moment!»[14]
Едва он успел сесть, как обрушил на меня водопад воспоминаний — и все о войне, о войне 1914 года. Он знал нескольких американцев на фронте, замечательных ребят, по его словам. Они были так ребячливы, так наивны, так добродушны и полны боевого духа. «Не то что мы, — сказал он. — Мы прогнили, нас съела ржавчина. Франция потеряла свой дух». Потом он поинтересовался, из какой я части Америки. Когда я назвал Нью-Йорк, он уставился на меня так, словно не мог поверить ушам своим. «В самом деле? — воскликнул он. — Вот счастливчик! Я всю жизнь мечтал побывать в Нью — Йорке. Но теперь уж…» И он безнадежно махнул рукой. Да, теперь на нас надвигалась новая война. На самом деле это он окажется счастливчиком, если пройдет через это и во второй раз. Ну ладно, а как мне нравится Париж? Где я там жил? Узнал ли его как следует или так себе Я кое-что рассказал ему о том, как начиналась моя парижская жизнь. «Tiens! — откликнулся он. — Да вы молодец! Все-таки вы, американцы, — романтические ребята».