Очередное важное дело - Анита Брукнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К концу недели столик матери Островского и два кресла украшали собой залитую солнечным светом гостиную. Окрыленный успехом, Герц пошел в магазин Джона Льюиса и купил еще два стула, телевизор, прикроватную тумбу и три лампы. Дома, как он теперь воспринимал это место, он застелил кровать, которую он забрал с витрины, и развесил свою одежду в маленьком встроенном шкафу. По его разумению, больше ему ничего не было нужно. Герц был почти разочарован, что процесс завершился так быстро. Он позвонил Бернарду Саймондсу, чтобы дать свой новый адрес, не дозвонился и сел писать ему письмо. Это навело его на мысль, что надо бы приобрести письменный стол. Возникла отсрочка. Счастливый, он на следующий день вновь отправился в магазин. И вновь ему повезло. Очевидно, при наличии денег и времени все достижимо. Он словно бы попал в новое измерение, о котором прежде не подозревал, а если подозревал, то не имел к нему доступа. Теперь все изменилось: опять же узаконенное право. Прошло время считаться с чужими правами. Он подумал об Островском, обещал себе, что будет ему писать. После этого он зачеркнул свое прошлое, поражаясь, как легко это было сделать, и недоумевая, почему прошлое так долго держало его в кулаке. В своей эйфории он чувствовал себя заново родившимся, ожидал, непонятно откуда, новых друзей. Ландшафт он уже освоил. Осталось лишь сделать следующий шаг. Что это будет за шаг, он понятия не имел, но был уверен, что это выяснится само собой.
Но меланхолию, коль скоро ты дал ей приют, не так-то легко выставить за дверь. Спустя несколько месяцев, пообедав с Бернардом Саймондсом и обменявшись приветствиями с миссис Беддингтон, владелицей ателье, застенчиво поулыбавшись портнихам, что каждый раз вызывало только смешки, он снова оказался в лапах снов и воспоминаний, словно лишь они могли снабжать его сведениями. Не то чтобы он скучал по своим прежним рутинным обязанностям, но он жалел, что ему совсем нечего делать. Дни его состояли из искусственных вылазок на улицу: газета и универсам утром и книжный магазин или музей днем. Он говорил себе, что это удел многих, но ему было жаль этих многих; он мечтательно думал о семье, об идеальной семье, о садике, которым можно было бы заниматься, и о внуках, которых можно пестовать. Даже полотна Клода Лоррена и Тернера, столь любимые им, уже не выручали его; они вызывали в душе лишь слабые воспоминания. Все это странным образом напомнило ему падение Фредди, и, кроме того, апатию родителей, которых он теперь любил и жалел в равной мере. Он жил отшельником, думая, что так именно он должен жить, как будто ему это было уготовано судьбой. Чем дальше, тем меньше казалось отведенное ему будущее, тем труднее было воспринимать непрерывность как нечто само собой разумеющееся. Он пересмотрел свои ожидания и постановил себе жить нелегким настоящим. Прошлое обрело новый блеск, в одночасье став драгоценным. Он радовался любой мелочи, которую подбрасывала ему память, наполовину сознавая, что теперь он вовлечен в процесс, который ограничен временем, и все меньше, с течением дней, придавал этому значение.
Обычай требовал, чтобы Герц взял отпуск. По крайней мере он полагал, что это так, поскольку обрывки разговоров в универсаме и кафе, где он повадился пить утренний кофе, открыли ему неизвестный мир вилл, квартир, прощелыг, теплоходов и отдыхающих и доказали, что город пустеет — это он и сам заметил во время своих скромных прогулок. Даже миссис Беддингтон, владелица ателье, пришла сказать ему, что едет вместе с сестрой и ее мужем на юг Франции, и предупредить о сигнализации, за которую он теперь вроде как был ответственным. Болтовни в мастерской стало меньше, и Герц предположил, что многие девушки разъехалась по домам — какие это дома, ему трудно было даже представить. Сам он чувствовал себя изолированным посреди всех этих планов, выношенных за холодную зиму и еще более холодную весну. Без отпуска, казалось ему, у него не было ни иностранной валюты, ни дорожных историй, ни смешных происшествий, ни загара — ничего, что можно было бы предъявить обычному кругу случайных знакомых, и оставалось лишь спрашивать других об их планах. Эти планы казались ему изнурительными, хотя и служили тому, чтобы на целый год вперед разжечь в человеке активность и целеустремленность. Поскольку он не мог предъявить взамен собственных планов, он решил, что от него та польза, что он внимательный слушатель. Со своей верной улыбкой он играл эту роль, но она его начинала утомлять.
Его прошлый отпуск едва ли годился на то, чтобы упоминать о нем в разговоре. Те тихие дни в маленьких городках, или даже в предместьях на конечных остановках автобусов, не приносили интересных анекдотов. В Амбуазе он подслушал, как большая семья обсуждала завещание какого-то родственника; в Отейле спокойно посочувствовал пожилому мужчине, направлявшемуся к врачу, но Герц был лишь наблюдателем всего этого, не участником, а что за отпуск без пылкого участия? И с недавних пор, когда что-то требовало больших перемен, он вспоминал о своей недолговечности: видение, где он лежал на земле, окруженный внимательными лицами, тут же возникало перед ним, и отогнать его уже не удавалось. Герц цеплялся за повседневные дела, хотя они ему надоели, и дни казались ему длинными. Но при этом он не ценил того, что другим могло бы показаться в общем-то завидным досугом. В его распоряжении было слишком много времени, и часто он стоял у окна, высматривая какие-нибудь признаки жизни на Чилтерн-стрит. У него не было аппетита, спать днем он пробовал, но тоже без особого успеха. Такая краткая дремота лишь возвращала прошлое, так что, когда он пробуждался с привкусом затхлости во рту, его цепляние за настоящее казалось ему ненужным ограничением, и решимость его слабела. Но все же этим долгим тихим дням было трудно не уступить, и хотя прикованность к сегодняшнему дню была опрометчивой, казалось, она уже стала привычкой, которая привилась сама собой. И если он так легко соскальзывает в сон в солнечные дни лета, как же он будет жить зимой, когда темнота приходит рано и внешний мир отступает перед ней?
Чтобы противостоять этому слишком символичному спуску в теневой край своего разума, он взялся гулять по вечерам, чтобы утомить себя и сделать отдых более оправданным, более простительным. После ужина (вряд ли это можно было назвать обедом) он выходил на Чилтерн-стрит и начинал хаотично блуждать по ближайшим окрестностям, надеясь поймать ветер жизни в свои паруса и создать себе образ этакого старого джентльмена, который мог бы понравиться окружающим. Но у него не было зрителей, только молодые люди в кафе пили пиво и смеялись или большими компаниями дружно поглощали пиццу. Никто не проявлял к нему ни малейшего интереса, когда он поднимался по Глостер-Плейс и спускался по Бейкер-стрит или даже добредал до Оксфорд-Серкус, в тщетной надежде найти городское общество. Его притягивал парк, но это было слишком далеко от дома, и он боялся, что его застигнут сумерки. Кроме того, он не знал наверняка, когда закрываются ворота парка, и со страхом представлял себе, что может оказаться взаперти и тогда придется провести ночь на скамейке, волосы растреплются, и он ничем не будет отличаться от обычного бродяги.
Эти вечерние прогулки его изнуряли и удовольствия не приносили. По этой ли причине или по какой-то еще он стал предпринимать более отдаленные экскурсии, хоть они и казались бессмысленными, не предвещая общения. Он совершенно изнемог от того, что приходилось постоянно терпеть одиночество, и все же знал, что при его характере уединенный образ жизни был единственно возможным. Он мог бы, набравшись немного храбрости, снова поехать за границу и сидеть иногда в странной немодной церкви или открыть для себя верхний этаж, обычно пустынный, практически заброшенного музея, и если бы он это сделал, как делал уже неоднократно, то несомненно получил бы некоторое удовлетворение от полученного опыта. Но тогда пришлось бы возвращаться в маленькую гостиницу, где суровая хозяйка вручит ему ключ без малейшей приветливости, по которой он истосковался, не станет расспрашивать его, как он провел день или куда собирается вечером, и он просто вынужден будет выйти снова, искать место, где можно поесть, будет сидеть за столиком в одиночестве и снова наблюдать за другими людьми. И каждый раз в потоке прохожих будет улавливать обрывки разговора, которые его заинтригуют, пробудят желание узнать больше, даже расспросить тех прохожих, которые на мгновение его отвлекли; тогда можно пережить еще не знакомую реакцию — раздражение? гнев? — из-за собственной неспособности участвовать в жизни, а скорее досаду, вызванную толстокожестью других, всех тех, кто озабочен своими собственными делами и не желает знать о его планах, предпочтениях и вкусах.