Чосер - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сияла золотом она,
Виденьем из невиданного сна,
И золото ее глаза слепило,
Как будто небо невзначай зажгло
Второе яркое светило
И к нам полет видение вершило.
Орел мог прилететь из дантовского “Чистилища”, где в девятой песни он появляется, “сверкая златом оперенья”, и, выхватывая поэта из долины скорбей, уносит в огненную сферу. Подобное сходство побудило Джона Лидгейта, поэта XV века, объявить Чосера “английским
Данте”, но сразу же после появления в поэме орла Чосер так обращается к читателям:
Теперь пусть внемлет каждый,
Кто речь английскую способен понимать.
Нет, он не английский Данте. Не быть ему им. Чосер так же не может подражать Данте, как не может воспарить, когтимый достославной птицей. Вот почему орел в его поэме не наделенный даром предвидения символ умосозерцания, а велеречивый и высокомерный зануда, чьи речи в ушах навязли читателям Чосера. Его голосом могли бы вещать Джон Гауэр, или Ральф Строуд, или кто-нибудь другой из придворных. Истина заключается в том, что Чосер просто не способен долгое время сохранять серьезность и торжественность, соблюдать “высокий стиль”; присущий ему комический дар, подспудное чувство комического постоянно дает о себе знать, врываясь в ткань стиха. Орел завладевает поэтом и, летя с ним по воздуху, рассуждает о природе звука, о составе “Млечного Пути” и достоинствах поэзии Чосера. В этой изысканно-литературной и ученой поэме высмеивается всякая литературщина и напускная ученость. Английское воображение чурается высокопарности, издевается над “высоким слогом” и пародирует его, что позволяет Чосеру подтрунивать и над собственным творчеством, рисуя себя каким-то неотесанным мужланом, делающим робкие и неуклюжие попытки воспеть любовь:
Из кожи лезет петь хвалу
Той, что осталась недоступна.
Когда болтливая птица отпускает поэта, он оказывается на скале, покрытой коркой льда, в котором вырублены имена многих прославленных мужей и жен – некоторые из них подтаяли и неразличимы, другие же четко выделяются в зависимости от того, падают или нет на них солнечные лучи. Все же вместе они составляют нравоучительную аллегорию на тему прихотливой изменчивости славы. Затем перед Чосером предстает замок из берила, населенный образами, созданными поэтами, рассказчиками и музыкантами. Он мог бы зваться дворцом искусств, если б с этими прославленными созданиями не соседствовали иллюзии – порождения различных “магов” и “фокусников”. Стало быть, искусство сопряжено с волшебством и так же иллюзорно, как и изменчивая слава этих фигляров и скоморохов. Один из фокусников в поэме упомянут как “ловкач Колле”:
Я видел сам, как мельницу упрятал
Он под скорлупку грецкого ореха…
Имеется в виду реальное лицо, некий существовавший в действительности фокусник по имени Колин, выступавший перед публикой. Из текста поэмы явствует, что на одном из его представлений Чосер присутствовал. Деталь эта характерна для поэта, любившего время от времени включать в вымышленный контекст кусочек реальности, как бы разрушая этим созданную искусством иллюзию. Фокус Колина – реальная мельница внутри ореховой скорлупки – тоже становится аллегорией искусства, заключающего в себя целый мир и переносящего реальность в сферу воображения – сильный, запоминающийся образ, углубляющий содержание поэмы, тема которой – природа искусства. Следует подчеркнуть также, что в замке Чосера собраны не поэты, а их прославленные творения. В этом смысле Чосер разделяет средневековое убеждение в том, что ценность представляют скорее произведения, нежели их творцы. Здесь корень свойственной ему ироничности и склонности к самоумалению и сокрытию своей личности.
Посередь замка восседает и сама “благороднейшая леди Слава”, раздающая свои милости домогающимся ее благосклонности просителям, причем делает она это без всякого понятия о справедливости. Среди просителей есть те, кому за добрые дела заплачено лишь дурной славой, другие прозябают в безвестности. Все это лишь лотерея и шутовство. Чосер хорошо понимал, что есть слава, будучи близко знаком с многими прославленными людьми эпохи. Не исключено, что его иронию подпитывали и наблюдения над судьбами окружающих.
Но в представлениях его о славе имеется и другой аспект. В поэме, видимо, написанной в 1378 году по возвращении Чосера из Италии, прямо подчеркивается связь с творчеством Данте, но, что более важно, в ней можно усмотреть реакцию на отношение к славе, преобладавшее в Милане и в Павии и буквально пронизывавшее собой всю итальянскую культуру, являясь как бы ее магнитом и движущей силой. Славу превознес Данте и воспел Петрарка.
Однако Чосер склонен, по-видимому, в этом вопросе к некоторой ироничности, и взгляд его более трезв и безиллюзорен. Когда кто-то из толпы увивающихся вокруг Славы людей спрашивает Чосера, станет ли и он ее домогаться, тот твердо и прямо отвечает на вопрос отрицательно:
Нет, не влечет такая честь,
Достаточно того, что есть,
И впредь я захочу едва ли,
Чтоб после смерти всуе поминали.
Поэту не нужно, чтоб имя его разнеслось на ветрах славы. Он лучше всех знает, кто он, знает себе цену, но знает и свое место, и пределы своих возможностей. Можно сказать, что “Храм Славы” – поэма во многом автобиографическая, в ней Чосер упрямо отстаивает свою индивидуальность и независимость от итальянских и французских императивов.
Но в то же время он предается размышлениям о природе поэзии и месте ее в мире. Если видение Чосера и впрямь, как полагают, есть путешествие в страну воображения, путешествует он в глубь своей души, занятой непрестанным спором с самим собой о поэзии, назначении и славе поэта. В чертогах славы поэт видит постамент из разных металлов, на которых высятся статуи великих писателей древности, столпов цивилизации, составляющих ее славу: прославленный евреями Иосиф, Стаций, воплотивший славу Фив в своей “Фиваиде”, слава Греции – Гомер. Сможет ли Чосер, встав с ними в ряд, прославить Англию? Но здесь же Чосер отрицает подобную возможность, ссылаясь на бедность своего стиля:
Поэзия здесь явлена была бы,
Когда б не бедный и убогий мой язык.
Парадоксальность такого несоответствия становится источником как юмора, так и раздумий. Комичны неуклюжая застенчивость поэта и его граничащая с самоуничижением неуверенность в себе наряду с намеренной пародийностью, высмеиванием высокопарного “высокого стиля” и многословия. “Я не тщусь, – пишет он, – явить искусство, смысл – моя задача”. Его не привлекают литературные изыски, он хочет донести мысль. Это голос натуры прагматической, практической, эхом отзывавшийся в английской прозе и поэзии на протяжении столетий. И этот голос говорит по-английски, что и сделало Чосера одним из первых представителей национальной английской литературы, создателем ее языка и выразителем английского духа. “Отцом английской поэзии” Чосера называли так часто и так много писали на эту тему, что определение это стало почти банальностью, общим местом всех исследований, но поэт не только родоначальник английской поэзии, он воплощает собой много большее, что и дает возможность таким писателям, как, например, Честертон, прозревать в его фигуре образ Англии, в лице же его – лицо Альбиона. Это улыбающееся, добродушное лицо, лицо человека действия, обратившегося к поэзии и скромно отрицающего свои поэтические заслуги, вечно уходящего в тень, но оставляющего после себя дуновение добродушного юмора. Другая такая же фигура это, конечно, Шекспир, своего рода икона английской нации.